— Ну что, озорник?
— Ребе, он не понимает по-еврейски.
— Не понимает? Ну, это ничего. В Талмуде сказано: «На любом языке, который ты слышишь»[167]
.— Ребе, я привез его, потому что хочу, чтобы он вырос евреем.
В глазах реб Йойхенена блеснули слезы. Он кивнул головой.
— Я больше этого не вынесу! — продолжал Азриэл хрипло.
Ребе достал из кармана платок и вытер глаза.
— Что, увидел правду?
— Еще не совсем. Но я увидел их ложь.
— Это одно и то же. Садись, Азриэл.
Ребе и Азриэл остались в куще вдвоем. Они разговаривали больше двух часов подряд.
3
За годы учебы и врачебной практики Азриэл совсем отдалился от людей. В университете поляки и русские не дружили с евреями, а еврейские студенты избегали друг друга. В больнице и амбулатории он сторонился коллег. Во-первых, Шайндл не хотела ходить к ним в гости и встречаться с их женами, во-вторых, он просто не мог сблизиться с этими людьми. Они играли в карты, танцевали на вечеринках, сплетничали, подсиживали друг друга и смеялись над пациентами. Некоторые врачи занимались общественной работой, но вся их филантропическая деятельность вела к ассимиляции. Устраивали балы, продавали цветочки и целовали ручки богатым дамам. А в Маршинове Азриэл впервые за много лет не чувствовал себя одиноко. Старые хасиды, знавшие его отца, реб Менахема-Мендла из Ямполя, обращались к Азриэлу на «ты». Через день приехал Калман, они поздоровались, обнялись. Реб Шимен, стиктинский ребе, скончался, и теперь Майер-Йоэл с сыновьями и зятьями опять ездил в Маршинов. Парни из ешивы называли Азриэла дядей. Весть, что свояк ребе раскаялся, быстро облетела все молельни Варшавы и Лодзи. Хасиды ехали и ехали к реб Йойхенену. Всем хотелось увидеть безбожника, который снова стал евреем. Странно: Цудекл уходил все дальше, а Азриэл вдруг повернул оглобли. Ципеле не могла сдержать слез, когда его видела. Ее дочь Зелделе смотрела на дядю Азриэла с обожанием. Пинхасл тоже называл его дядей, Шмарьеле — тот вообще от него ни на шаг не отходил. Все хотели поздравить Азриэла. Евреи, здороваясь, подолгу не выпускали его руку, улыбались. Каждый хотел поговорить с ним, услышать своими ушами, почему он ушел от тех, образованных. А женщины окружили заботой Мойшеле. Они учили его говорить по-еврейски, угощали чем-нибудь вкусненьким, гладили и целовали. Каждый день, каждый час был полон радости и покоя. Азриэл молился в синагоге, надев талес с вышивкой. Благословлял цедрат и давал благословить Мише, ел с сыном в куще. Ребенка было не узнать. За несколько дней его лицо стало спокойнее, взгляд яснее. Миша на удивление быстро запоминал еврейские слова. Он играл с детьми в догонялки и прятки, кто-то уже начал учить его еврейским буквам. Только сейчас Азриэл понял, как одинок был все эти годы. Ему слова сказать было не с кем, у него не было друзей, никто не называл его по имени. Для своего окружения он так и остался чужаком. А здесь он был своим. Здесь его близкие, здесь говорят на его родном языке. Здесь многие знали его отца, а некоторые и деда, реб Аврума Гамбургера. Азриэл чувствовал себя принцем, вернувшимся из изгнания в царский дворец.
За последние годы Азриэл привык у каждого выискивать симптомы неврастении, истерии или просто хронической неудовлетворенности жизнью. На всех лицах — злость, гордыня и отчуждение, в каждом взгляде — неудовлетворенные амбиции и желания. Человеку всегда мало того, что у него есть, будь то хоть знания, хоть любовницы. Азриэл пришел к выводу, что такова человеческая природа. Он и сам такой. Философия Шопенгауэра, согласно которой жизнь — это игра между желанием и скукой, стала его убеждением. Идея, что всем заправляют слепые силы, была Азриэлу очень близка, хоть и опровергалась логикой. Любая пьеса, роман, историческое сочинение или газетный репортаж наталкивали на мысль, что жизнь трагична и бессмысленна. Даже Ольгины вечеринки, танцы, шутки и флирт были тоскливы до невозможности. Всем хотелось развеяться, забыться…