— Это годилось в 1798, 1848 и 1871 годах, — говорил он, — но, простите, товарищ, это напрасная работа, стесняющая маневрирование и, в случае беспорядков в тылу, могущая сослужить нам плохую службу. В армии Юденича имеются танки, а что для танка эта пародия окопа?!
— Все знаю, все знаю, — шептал почтенный старик. — Все с ума-с посходили. Паника-с. Окопы роются не для неприятеля, а для успокоения Петрокоммуны. Зиновьев едва не удрал. Приказано собрать рабочих и составить из них две дивизии, наспех вооружив их… Жду Троцкого. Может быть, он что-нибудь предпримет, чтобы успокоить их.
— Что же так напугало вас?
— Вчера Ямбург с налета взяли. Товарищи так драпнули, что к ночи в Гатчине оказались. Тут все подняли головы. Никуда не покажись. Все рады-с.
— А вы? — быстро спросил Федор Михайлович. Старик вздохнул.
— Повесят, Федор Михайлович!.. В два счета повесят. Разве простят нашу службу им?..
— Должны же они понять…
— Нас понять-то нельзя-с. Почему мы им служим?
Такое настроение страха ответственности Федор Михайлович замечал повсюду. Точно при приближении белых начали очухиваться очумелые и задавать себе вопрос: кому и для чего они служат.
Федор Михайлович был у вдовы Ипполита, Аглаи, на Сергиевской.
Аглая, благодаря связям с Горьким, Лилиной и Луначарским, сохранила за собой квартиру и пользовалась особым покровительством комиссара народного просвещения. Федор Михайлович застал у нее бледного нервного Свенторжецкого и поэта Круга. Приход красноармейского командира их смутил.
— Не бойтесь, господа, — сказала Аглая. — Это родной брат моего Поленьки. Он, правда, черносотенец, но человек честный. Хотите, Федя, чаю?
Потухшая бульотка стояла у кушетки. Аглая, в фантастическом пунцовом капоте, распустив волосы цвета красной меди, лежала бледная, худая и сияла лучистыми зелеными глазами.
Свенторжецкий начал опять ходить по комнате, пощелкивая туфлями с черными помпонами. Поэт Круг в каком-то просторном вестоне из мохнатой материи с открытой грудью и шеей, загримированный под Блока или Байрона и, как показалось Федору Михайловичу, набеленный, уютно уселся у ног Аглаи.
— Круг написал новую поэзу, — сказала Аглая. — Называется «Гунны». Замечательно передает настроение эпохи. Начните, Дима.
Круг устремил в пространство бесцветные, линючие глаза и, раскачиваясь, стал читать певучим голосом, нараспев и сильно картавя:
"Все то же, — думал Федор Михайлович, — все то же, как и тогда, когда это все еще начиналось, бушевали по улице солдатские толпы и бунтовала Государственная дума, — они думали только о себе. И теперь, когда, может быть, наступает радостный час освобождения от власти дьявола, — они думают о новых словах и воспевают насилие и кровь. Они делают это, чтобы никого не задеть. Аглая не вспомнила ни про Ипполита, ни про Тома. Она их забыла. Ей дорого, что она может целыми днями лежать на кушетке, распускать свои необыкновенные волосы, курить надушенные папиросы и играть роль друга и вдохновителя поэтов и писателей… При таких условиях бесполезна борьба с дьяволом. Разве мы не гниль? Ну и пусть очищают эту гниль белые, красные, чрезвычайки, контрразведки, — все равно кто!"
— Чудно! — сказала Аглая и закурила тонкую папироску. — Это великое достижение. Это — гениально… Вы, Дима, тут превзошли Блока. Какая глубина мысли! Все должно покориться грубой силе, пришедшей все разрушить, чтобы новые поколения могли строить… Гениально!..
— А скажите, Федор Михайлович, — сказал, останавливаясь у окна и то приподнимаясь на каблучках, то опускаясь, Свенторжецкий, — возможно, что белогвардейцы возьмут Петроград?
Федор Михайлович не успел еще ответить, как Аглая закричала, махая дымящейся папиросой:
— Что они только делают!.. Эти самовлюбленные генералы! Они опять куда-то исчезнут, а нас станут хватать и расстреливать.
— Что же делать? — тихо спросил Федор Михайлович.
— Покориться надо… Надо покориться… Им, сильным, им, новым, им, дерзким, им, все поправшим!
— Они от дьявола.
— И прекрасно… Прекрасно! Чем дьявол хуже Бога? Служили Богу, будем служить дьяволу, — говорила Аглая, пыхая папиросой. — Все одно! Была бы красота стихов, красота мысли, красота формы и звучность ритма.
Когда уходил от Аглаи Федор Михайлович, было у него такое чувство, что все ни к чему. Не надо ни наступления Юденича, ни обороны Петербурга, и ничего не выйдет у Юденича, потому что и там, вероятно, сидят Свенторжицкие, Круги, Аглаи и идут сумбурно, нелепо, без Царя в голове, без Царя в сердце и без Царя на знаменах!..
XXVII