Читаем Понять - простить полностью

Комиссар Благовещенский, как тень, следовал за ним, и Федору Михайловичу казалось, что комиссар старается в затылке его прочитать его думы, чтобы донести "по начальству" — комитету "компартии".

— Ай-я-яй, товарищ, как шибко вы седеете, — говорил Благовещенский. — Вам и пятидесяти нет, вы немного старше меня, а затылок совсем белый. Думаете много… И о чем думаете?

— Да вот, мыла, товарищ, нет, а смотрите, как без мыла завшивели мои стрелки, — вот и забота.

— Это, конечно, хорошо, товарищ… Что вы так думаете о меньшом брате… А только… Да вот и у меня забота. Все я думаю о своей фамилии.

— Ну что же, ваша фамилия прекрасная. Благая весть… А?.. А вдруг известие, что товарищ Сытин взял Царицын? Чем худо?

— Вот вы шутите. А вам невдомек, что фамилия моя поповская и очень уже контрреволюционная.

— Ну, кто об этом станет думать?

— А вы думаете, товарищ Троцкий не догадается? Они и то прошлый раз, как я имел честь являться господину председателю Реввоенсовета, изволили сказать: "Благовещенский… Благовещенский… А почему Благовещенский?.."

— Переименуйтесь в "Гутенахрихтен", — славно звучит и то же самое означает.

— Ох, товарищ, что вы говорите. Я даже и понимать вас не хочу, — боязливо оглядываясь, сказал Благовещенский. — И всегда вы так. И не поймешь вас никак. Что вы за человек за такой. Служите исправно. О солдатах заботливы… А на душе?.. Что у вас там?..

Гадливо пожимаясь, шел от комиссара Федор Михайлович…

"И целый день на глазах у этой пакостной, подхалимской слизи, у этого гнусного нароста на русской жизни, — этого лакея при хаме", — думал Федор Михайлович.

Он ждал ночи. Когда уснет весь вагон, тогда в темноте, под мерный говор колес, — думать, думать и думать.

Надо же что-нибудь делать.

Что-нибудь?

Вот именно, «что-нибудь». Что-нибудь и как-нибудь он не умел делать.

Был прям, как натянутая струна, был могуч, как дуб и тверд, как сталь.

И тля ела дуб, и ржа съедала сталь. Слабели колки, натягивавшие струну.

XXVI

Петербург жил тревожной, беспокойной жизнью. Но Федор Михайлович заметил, что он уже не тот, что был при Временном правительстве. Люди обносились и выцвели. На Невском, Морской и на набережной Невы еще попадались в теплые солнечные дни нарядные матросы-клешники в штанах с раструбом, точно юбка, в большом набеленном декольте, с драгоценными кулонами на шее. Шатались курсанты имени Троцкого в красных рогатых касках и красных казакинах. Но не удалое нахальство было на их сытых лицах, а растерянность и злоба. Чем глубже уходил Федор Михайлович в улицы Петербурга, тем больше видел разрушений. На Невском торцовая мостовая была вывернута как бы для ремонта, но никто ее не ремонтировал, а раскрадывали на топливо шашки. Там не хватало забора, там стоял разгромленный, обгорелый дом, чернея рядами пустых окон. На углу Литейной Федор Михайлович увидал седого длинноволосого священника в рясе, просившего милостыню, там же стояла какая-то барыня и продавала пирожки. Поражало отсутствие людей среднего возраста. Были молодежь и старики. Молодежь ходила пестрыми толпами, шумливо пересмеивалась и была весела. Старики оборваны, худы и унылы. Но и молодежь была настроена странно. Пели шуточные частушки, и частушки эти были не во славу, а в насмешку коммунистам.

У Николаевского вокзала, где по-прежнему стоял, сдерживая могучего коня, чугунный Александр III, в толчее мешочников старуха обругала Федора Михайловича:

— Ишь, толстомясый, морду наел и прет, горя ему мало, — сказала она.

— Прикажете арестовать, товарищ? — засуетился Благовещенский.

— Оставьте. Ну, какой же я толстомясый? — сказал Федор Михайлович.

Благовещенский улыбнулся. Худое лицо монаха-подвижника глядело из-под смятой фуражки с алой звездой.

В осенней прелести стоял Таврический сад. Зелено-красные деревья глубокими мазками уходили в мутные туманы далей. Оттуда тянуло сыростью и нечистотами. На Таврической и Потемкинской на мостовой поросла трава, и желтели осенние цветы одуванчика. Меланхолическая грусть была в этой запущенности разрушения. Федор Михайлович, болезненно любивший Петербург, ее тотчас же почуял. Было на душе тихо и безнадежно печально, как у постели тяжелобольного, милого сердцу и старого друга. Осенний день стоял на сердце — печальный и звонкий.

Разъездов по городу у Федора Михайловича было много. Дивизию распихали по частным домам по всему городу. Было неуютно и неудобно. Но казармы стояли с разбитыми окнами и испорченными приспособлениями, и жить в них было нельзя.

На Забалканском проспекте женщины и приличного вида оборванные люди рыли окопы. Молодой саперный офицер и два унтер-офицера руководили работами. Ломы звенели, выворачивая камни мостовой, и красный песок, смешиваясь с черной землей, ложился пушистыми грудами. Проступала вода. Вбивали колья, неумело, голыми руками путали колючую проволоку.

У начальника обороны Петербурга, старого офицера генерального штаба, Федор Михайлович высказал свои мысли по поводу укрепления баррикадами улиц.

Перейти на страницу:

Все книги серии Литература русской эмиграции

Похожие книги