— У степу, — подхватил его сосед, такой же видный, но со щеками, обрамленными молодой пушистой бородкой. — Сказал тоже. Сравнил!.. Дон-от теперь разлившись. Конца-краю воды не видать. Блестит. Что, ребятежь, не слыхали: не то цел, не то нет Черкасский собор? Как головами, бывало, блестел. За сорок верст видать.
— От Ростова как к Аксайской податься, так и замережит. Будто огни на солнце, — сказал шедший впереди юноша.
Он был так худ, что сзади были видны позвонки спинного хребта. Ему было холодно, и он, не бросая пилы, бывшей у него в руках, надевал на ходу рубашку.
— Я с отцом на бегунках ездил, бывало, весной в корпус. Вправо это Дон блестит, что море, а влево — степь. И только покажется Краснокутская роща, тут и купола засверкают.
— Бачка ваш жив? Не слыхали? — спросил черноусый.
— Нет. Расстреляли… Еще при Каледине. В Каменской, как большевики были… Тогда и расстреляли.
— Царство небесное. Правильный офицер был, сказал пожилой, коренастый человек.
— Да. Перебили много. Чать, никого и не осталось, проговорил черноусый.
— И с чего с такого? Ну что мы им сделали? Мы живем, они живут. Кажись, усем места хватало.
— Сво-бо-да! — протянул пожилой. — Вы, Сенюткин, не слышали, чего в газетах пишуть? Что, будет или нет какая перемена?
— Это Олега Федорыча спросить надо.
— Точно, его. Душевный парень… И не казак, а какой уродился.
— Его мать, сказывали, сибирская казачка.
— Во, во… Самсонова генерала дочь.
— Нашего, что ль? Атамана?
— Нет, сибирского. Из простых они, — сказал юноша.
— Это уж верно. Никого, как Олега Федорыча попросить, он все знает.
По крутой, натоптанной в грязи тропинке, между обломков скал и пней рабочие спускались в неширокую долину. Уныло журчал в темноте ручей и булькал по камням. Между простенков лесной балки было темно, и даже привычные люди спускались в долину гуськом и ощупью. Показалась каменная, старинной постройки, ограда. Какая-то часовня углом выдвинулась из леса, прикрытая густыми деревьями. Красный свет керосиновой лампы шел из окон и пятнами ложился на предметы. Блестел на мокрой ветке начавшего опушаться листвой орешника, ложился алым квадратом на липкой черной земле, сверкал на больших неотесанных камнях стены, скрепленной известкой.
Дождь перестал. В долине было тепло. Ночь была тихая. Сквозь разорванные тучи показались звезды.
запел было Сенюткин и оборвал.
— А что, господа, у костра? Дождя, кубыть, нету. А то надоел барак. Обрыдло все в нем.
— У костра занятней, — раздались голоса.
— Все побалакаем, родную старину помянем. — Олег Федорыч подойдет, расскажет нам чего.
Мигом соорудили костер. Недостатка в сучьях и в стружках не было. На длинных железных прутьях навесили котел и стали кипятить воду. Сели кругом костра. Люди подошли из каменной постройки на огонь. Офицеры и казаки. Трудно было отличить одних от других. Были они одинаково загорелые, с мозолистыми руками и огрубелыми черными лицами, все одинаково одетые в полувоенные, полуштатские лохмотья чернорабочих.
— Что, получил, кто почту? — спросил черноусый.
— Всего два письма…
— А письма кому?
— Олегу Федорычу был пакет заказной да Гаврилову. — Гаврилову откеля?
— Из дому.
— А чаво пишут?
— Так, разное, — нехотя отозвался Гаврилов. — Туманы пущают. Не разберешь, чего.
— Ты, Паша, про кота расскажи. Занятно.
— За котенка, за кошарку пять миллионов платят. Мыши одолевать стали.
Лохматая черная голова нагнулась к костру. Темные руки заскорузлыми пальцами искали на груди. Достали кожаный самоделковый бумажник, вынули оттуда клочок пожелтевшей бумаги, и казак, нагнувшись к костру, стал читать.
— Сера наша жизнь. Вот и весна, а словно по осени голеют степи и дует северником. Хаты пригинаются, в землю прячутся. Не белены давно. И белить некому. Нету никого. Васютка не по своей воле преставился. А тот, что с ваших мест приехал, теперича далече, не в наших краях, на работах.
— Это про Мальцева, что ли?
— Должно, про него. Однохуторец мой.
— Читайте, Паша, дальше.
— Матушка ваша преставилась, а Ольга Семеновна к комиссару на станицу в услужение ушла. Пустой дом стоит, и работать некому. Еще мыша одолевает. За кошарку малую пять миллионов платят, да еще и налог подавай. Пуд угля земляного шестнадцать миллионов, за лошенка платили двенадцать миллиардов, а кормить нечем. На станции, сказывали, валежнику много лежит. Особливо детей. С голода мрут. Ждем вас, кормильцев, не знаем, и доживем ли до урожая, а и чем собирать будем. Рабочих нет. А, между прочим жизнь наша хорошая. Грешно жаловаться. Да и противу прошлого не то привыкли, не то полегчало. Вот и все.
— Так… Как же понимать это? Ждут?
— Ожидают.
— А, между прочим, не ясно.
— Значить, все по-старому. Ленин.
— Он самый, кому больше.
— Кабы не Ленин, управились бы.
— Ленин на семи языках говорит. С татарами по-татарски, с армянами по-армянски.
Примолкли. Слышно, как потрескивали сучья в костре и начинала бурлить вода в котле. Внизу шумел ручей.