Если следует не только действовать, но и хотеть по воле Бога, то возникает вопрос, уполномочены ли мы влиять на произволение «наших» ближних. Правомерна лишь такая непосредственность воздействия на инакомыслящих, которая является, по сути, молитвенным деланием – когда мы волим относительно иной воли согласно воле Бога. Подавление или продление воли ближнего – не «наше» дело. В практике монашеского общежития наставник понимается как посредник между Богом и людьми, проводник Его воли. Казалось бы, он воплощает собой ту среднюю волю в человеке, по которой происходит отказ от своеволия ради воли Всевышнего. Но «Мы», ориентированное на соборность, не тождественно «я» по структуре, хотя бы каждое «я» и имело подобную направленность.[154]
Кроме устава, другой способ вязания воли всех был всестороннее подначальство,[155] – при котором все были связаны узами послушания: когда брат отлучался по делу, с ним посылали другого в качестве набольшого. Никто ни минуты не оставался без руководства, своей воли не имел и следовать ей не мог. Предполагалось, что самоотречение происходит однажды – при вступлении в монастырь. Наставничество в общежитии отличалось от становления новоначальным послушником длительностью и обратимостью, поскольку не принимающий одобренного настоятелем должен был возразить: «Повиноваться подобает Богови паче, нежели человеком». Но окончательное непослушание выдавало несогласие с самим собою и вызывало недоумение: «Если не соглашается подчиниться, а следует собственной воле, то для чего и живет с ним?»[156]
Явное отличие структуры «нашей» воли выступает при определении полного пространства послушания: не только по совету настоятеля удерживаться от несообразного, но без его воли не делать даже и самого похвального. В последнем требовании подчеркивается формообразующий характер отсечения своеволия для структурирования «нашей» воли. Важно не содержание веления, а его положение в общей иерархии. Вот почему первой заботой старца было приучить послушника побеждать хотения вообще: он нарочно заставляет его всегда делать то, что противно его душе. Наиболее похвальным и показательным считалось смиренное исполнение самых абсурдных заданий, например, ежедневно поливать сухую ветвь три года просто потому, что так старец велел. Практическое абстрагирование волевой способности имело целью держать единение с братьями и хранить постоянный с ними мир, чтобы в общежитии пребыть навсегда.[157]
Другим путем шло обустройство мусульманской общины, где содержательность воли снималась через отсыл каждой конкретной нужды к жестким предписаниям относительно разрешенного и запретного – халал и харам,[158] и сами категории приобретали субъективность, близкую к общей воле. Списки приходилось постоянно исправлять, исходя из насущных нужд, но делать этого было нельзя, не покушаясь на авторитет. Господство книги (текст имел смысл только в целом, как субъект, его приходилось учить наизусть) можно было обойти, только овладев ее скрытым смыслом; но необходимость погружения в него и составляла собственно порабощение. Иерархия в общине воплощала различные степени сохранности и испорченности текста, выражая попытки различать безнадежное искажение и окольное проведение высшей воли. Единство текста гарантировало единство мира в беспрецедентно тесной зависимости, но даже центральное предание делилось на «благую весть» и «предостережение».
Очевидно, что для воли человека есть его тело, то для со-воления людей есть их мир, не наделенный изначально самоопределением в качестве «нашей» воли. Освобождение соборного воссознания от мира, сконцентрированного на самом процессе освобождения, не представляется возможным и даже желанным. Во всякой общине выявляется обратная тенденция – воплощение в еще большую реальность посреди относительно плотной структуры телесности мира в целом. Такова была и история христианской церкви: при всем стремлении превзойти мир организация отхода приобрела гораздо более строгую конституцию по сравнению с ним, становясь во многом предметнее даже государства (на Руси монастыри были крупнейшими землевладельцами и крепостниками, а их мирскую власть уважали даже иноверцы монголо-татары). Но именно это стеснение во внутреннем пространстве чистого сознания времени определенных отношений самосознаний приводит к во-ображению отчетливого «нашего» устремления к свободе.