Конечно, все то, что он говорит о природной порочности и низости человека, ужаснее, чем все когда-либо сказанное абсолютистской философией государства для обоснования твердой власти. Также и де Местр мог пугать человеческим злом, и в его высказываниях о природе человека есть сила, которая идет от лишенной иллюзий морали и уединенных психологических опытов. Бональд точно так же не заблуждается относительно фундаментально злых инстинктов человека, он познал неистребимую «волю к власти» столь полно, как какая-нибудь современная психология. Но все это меркнет по сравнению с высказываниями Доносо. Его презрение к людям уже не знает никаких границ; их слепой рассудок, их слабая воля, смехотворный порыв их плотских вожделений кажутся Доносо столь жалкими, что не хватит всех слов всех человеческих языков, чтобы выразить всю низость этой твари. Если бы Бог не воплотился в человека, то «пресмыкающееся, которое я попираю ногой, было бы менее достойно презрения, чем человек» — «El reptil que piso con mis piés, séria a mis ojos menos despreciable que el hombre».[108]
Тупость масс для него столь же поразительна, как и глупое тщеславие их вождей. Его сознание греха универсально, страшнее чем у пуританина. Ни один русский анархист не утверждал, что «человек добр», с такой стихийной убежденностью, с какой испанский католик давал на это ответ: «Откуда ему знать, что он добр, если Бог не говорил ему этого?» — «De donde sabe que es noble si Dios no se lo ha dicho?». Отчаяние этого человека, обнаруживаемое главным образом в письмах к другу, графу Рачинскому [Raczynski], часто близко к безумию; согласно его философии истории, победа зла сама собой разумеется и совершенно естественна и только Божье чудо предотвращает ее; образы, в которых объективируется его впечатление от человеческой истории, полны отвращения и ужаса; человечество слепо блуждает по лабиринту, вход, выход и структуру которого никто не знает, и это мы называем историей;[109] человечество — это корабль, который бесцельно то туда, то сюда кидает море, [корабль] с мятежной, грубой, принудительно набранной командой, которая горланит песни и танцует, покуда Божий гнев не потопит бунтарское отродье в море, чтобы вновь воцарилось безмолвие.[110] Но типичная картина иная: кровавый решительный бой, вспыхнувший сегодня между католицизмом и атеистическим социализмом.Согласно Доносо, буржуазный либерализм по существу своему отказывается в этой борьбе от решения, но, вместо того, пытается завязать дискуссию. Буржуазию он определяет именно как «дискутирующий класс», una clasa discutidora. Это приговор ей, ибо это значит, что она хочет уклониться от решения. Класс, который переносит всю политическую активность в говорение, в прессу и парламент, не соответствует эпохе социальных битв. Повсюду обнаруживается внутренняя неуверенность и половинчатость этой либеральной буржуазии июльской монархии. Ее либеральный конституционализм пытается парализовать короля посредством парламента, но все-таки оставить его на троне, т. е. он действует с той же самой непоследовательностью, что и деизм, который исключает Бога из мира, но все же настаивает на его существовании (здесь Доносо заимствует у Бональда чрезвычайно плодотворную параллель между метафизикой и теорией государства). Итак, либеральная буржуазия желает Бога, однако он не должен становиться активным; она желает монарха, но он должен быть беспомощным; она требует свободы и равенства и, несмотря на это, ограничения избирательного права имущими классами, чтобы обеспечить образованию и собственности (Besitz) необходимое влияние на законодательство, как будто образование и собственность дают право угнетать бедных и необразованных людей; она упраздняет аристократию крови и семьи и допускает бесстыдное господство денежной аристократии, глупейшую и вульгарнейшую форму аристократии; она не желает ни суверенитета короля, ни суверенитета народа. Так чего же она, собственно, хочет?