Композитор Коваленко пробирался поздно вечером по пустынным улочкам подмосковного дачного поселка, о котором позабыли на всю зиму хозяева как ветхих деревянных домиков, так и трехэтажных кирпичных новостроек, спрятанных за высоким забором. Коваленко дрожал от холода и страха – каждая тень казалась ему милиционером, каждый куст – милицейской собакой.
Он был голоден, его знобило и сильный кашель щекотал легкие, но Коваленко сдерживал его, опасаясь быть услышанным и только глухо гукал, как филин, когда это щекотание становилось невозможно сдерживать. Сыпал мягкий снег, закрывая видимость своей пеленой, где-то невдалеке играла музыка, люди готовились к Новому году, на одном из домов яркой гирляндой сверкали лампочки, но ничего не радовало крадущегося в темноте Коваленко – он боялся каждой клеткой своего тела.
У него не было поблизости ни одного человека, к которому он мог бы придти и хотя бы отогреться, хотя бы выпить чашку пусть не сладкого, но горячего чая. Москва была жестока к нему. Когда-то он лютой ненавистью ненавидел свою малую родину Няндому, эту заросшую тухлой плесенью провинцию, в которой никому ничего не было нужно, а жизнь текла как пролитый кефир. Коваленко, как мог, старался уехать оттуда, потому что там никому были не нужны его песни и никто не воспринимал его как гения, а он сам себя таковым считал.
Он искренне верил, что только Москва даст ему шанс "прорваться", только в Москве можно вытащить счастливый билет и начать жить, а не существовать, коптя небо. А вот теперь Няндомский композитор мерз, был голодным и вспоминал свою покрытую плесенью Няндому как какой-то рай, где он мог бы зайти к друзьям поболтать, поиграть на гитаре. И там бы его угостили и чаем, и даже булкой с маслом и колбасой. В Москве у него друзей не было. Да и есть ли они у кого-то в этом городе вообще. Здесь лучшие друзья у каждого только одни – это баксы, евро, в крайнем случае рубли.
Но Коваленко не терял надежды, что когда-нибудь и он заимеет столько этих московских "друзей", сколько только душа его пожелает. Да, пусть он поет и играет пока в бандитском гадюшнике, где его унижают и уже несколько раз получал по шее от недовольных посетителей – все это провинциальный композитор воспринимал как должное – как испытание, которое посылает ему бог для того чтобы в скором времени засыпать немыслимыми дарами за его талант и упорство. Черт дернул его совать свои записи Татьяне. Она казалось ему такой простой, такой доброй, девушкой из народа, которая сама поднялась с самого низа и должна была, по его мнению, помогать провинциальным композиторам, у которых в Москве ни кола, ни двора, ни друзей.
Но она оказалась по мнению Коваленко неотзывчивой заносчивой стервой, точно такой же, как и прочие мажористые певицы – дочери всяких нефтяных магнатов и жены директоров сети супермаркетов. Нет, не мог он Татьяне этого простить! Да, он в запале ярости пообещал ее убить, но никогда бы в жизни он не привел бы своего обещания в исполнение. Но кто теперь поверит его оправданиям, когда на Татьяну было совершено покушение и его ищет милиция, подозревая в том, что это именно он стрелял в певицу. Барменша из "Жемчужины Мамонтовки" рассказывала ему, что по его душу приезжал целый взвод ОМОНа во главе с начальником от которого за версту разило одеколоном.
– Эй, – кто-то окликнул Коваленко.
Тот вздрогнул и едва не потерял сознание от испуга. Много мужества от него потребовалось, чтобы просто удержаться на ногах. Он и сам не заметил, что поглощенный своими мыслями, он уже вышел на то самое место возле моста, на котором договорился о встрече, позвонив по телефону. Из темноты появился мужчина, тусклый фонарь освещал его со спины, поэтому лица его Коваленко не увидел.
– Вы кто? – дрожащим голосом спросил композитор, робко отступая назад. – Я договаривался по телефону, что сюда приедет Татьяна…
– Допустим, я ее отец, – негромко ответил мужчина, не отпуская от себя композитора ни на шаг, медленно следуя за ним, – вы можете сказать мне все то, что хотели сказать ей.
– А вы точно?…
– Точно-точно, – ответил тот, не вынимая рук из карманов, – говорите мне все, что хотели сказать ей. Татьяна обо всем узнает сегодня же.
– Я не виноват, – выпалил Коваленко, – я не стрелял в Татьяну в гримерке, меня там не было…
– А где же ты был? – спросил мужчина, наступая.
– Я был дома, – ответил композитор, упершись спиной в бетонную подпору моста, обшитую нетесаным деревом, – я был дома. У меня в этот день выходной, потому что мало народу в кафе бывает. Я был в этот день дома.
– Кто-то видел тебя дома в этот день? – спросил мужчина, приперев дрожащего композитора к доскам. – Кто-то может подтвердить твое алиби?
– Я живу на даче, – чуть не плача пояснил, Коваленко, – мне сдали ее хозяева только на зиму. Я сторожу их дачу, заодно и топлю ее, чтобы не гнила. Вокруг никого больше нет, только пустые дома. Но я не стрелял, у меня и оружия-то нет…