Когда я прихожу домой — на двери записка. В больнице я застаю их сидящими на оранжевых пластмассовых стульях. Лёв сидит сам по себе, прямо, не притулившись к Виктору. Он прижимает ко лбу большой комок бумажных салфеток. И он не плачет, даже лицо незаплаканное. Это уж совсем страшно.
Я сразу же начинаю благодарить Виктора — он не стал дожидаться моего возвращения с работы, а сам, самоотверженно, теряя драгоценное время… Я хвалю его неумеренно, так как мне очень не хочется лекций и скандалов. Но на лице у Виктора мрачная дума, и он немедленно уходит.
Зал ожидания похож на вокзальный во время войны, с ранеными. Кто-то стонет, кто-то плачет, кто-то кричит и ссорится. А нас всё не вызывают. Позже выясняется, что Виктор, придя, не записался, где надо, не зарегистрировался. Еще через час попадаем к доктору. Доктор — замученный гаитянец, и между нами возникает непроходимое болото густых акцентов.
Лёва проверяют на сотрясение мозга, которого, насколько я могу понять, нет. Ссадину промывают, заклеивают, делают укол от столбняка. Лёв не плачет.
На обратном пути берем такси, что само по себе признак беды: мне ли на такси ездить.
Дома я поднимаю с пола окровавленные бумажные салфетки, выбрасываю окурки, мокнущие среди чайных пакетиков, расчищаю заваленный газетами стол.
Окурки — следы Витиных умственных трудов и душевных метаний. Он работает над большой статьей: «К вопросу о тенденциях в концепции…». Или нет: «К вопросу о концепции тенденции…».
Надо греть ужин.
Я весь день убираю отличные ванны, кухни, столовые и спальни других людей, а по ночам — их конторы и рабочие кабинеты. И классные комнаты. Виктор любит намекать в письмах, что я работаю в музыкальном училище. Да, работаю. Свое жилье я игнорирую по принципу сапожника без сапог. Лёв вырастет, думая, что то, как мы сейчас живем, — нормально, что так и должна выглядеть кухня: серая, с липким ободранным линолеумом.
Это одна из вещей, которые я собираюсь изменить. Вот только отосплюсь немного и вымою кухню. Стены покрашу. Начнем читать перед сном.
Я звоню соседям, где Виктор опять просидел весь вечер. За это соседка меня тоже презирает, и я ее понимаю — ей после работы приходится еще и моего мужа чаем поить и слушать о концепции тенденции.
— Лев! — произносит Виктор торжественно. Не Лёв, как мы его всегда называем, а официально: Лев. Это значит, что он все-таки будет его сегодня воспитывать.
Виктора недавно в очередной раз не пригласили на какую-то социологическую конференцию, и он теперь направляет много сил и амбиций на воспитание моего сына. Виктор мне объяснил, что в трагических условиях изгнания родители должны проявлять суровость и даже жестокость к детям, чтобы не поддаться деклассации. Как аристократы, в послереволюционные времена обучавшие голодных детей приличным манерам и иностранным языкам. «А зачем? — думаю я. — Зачем? Почему детей надо истово готовить к какой-то жизни, которой у нас не было, которой у них никогда не будет? Вот меня учили, учили. Лучше бы меня выучили полы быстро и рационально мыть».
— Я хочу спать, — шепчет Лёв.
— Говори по-русски. Ты знаешь правила.
Правила изменились. Вначале Виктор требовал, чтобы ребенок говорил исключительно по-английски. Но за прошедшие полтора года английский стал для Лёва родным, а отец его забуксовал на том уровне, где предстояло ему буксовать еще десять лет.
Виктор начинает объяснять Лёву, как должен себя вести настоящий мужчина. Когда он говорит на эту тему, мне всегда мерещится, что он лично дошел до Берлина, стоял на Сенатской площади и, возможно, даже защищал Фермопилы.
— Ты мужчина, — говорит Виктор, — и ты должен уметь постоять за себя. Ты потерял подаренную тебе куртку. Где я возьму деньги на новую куртку?
Где обычно. Деньги он берет из моей сумки. Даже в банк не ходит, так и не научился.
— Одежда, внешность — это поверхностное.
Виктор, между прочим, в прежние времена именно внешностью отличался. Виктор у нас красавец. Трудно теперь даже представить, какой романтической фигурой он мне казался всего лишь полтора года назад, до переезда.
Теперь мне его жалко. Он пытается флиртовать с соседкой, и он все еще красавец, но на соседку это не производит никакого впечатления. Она тоже работает сверхурочно. У нее своя романтическая фигура дома сидит.
— Ты должен презирать мнение этих ничтожеств, твоих одноклассников, иначе сам станешь таким же ничтожеством и быдлом…
Виктор любит это слово: «ничтожество». Он живет в постоянных мучениях и ненависти к себе. Куда ему нас-то с Лёвом любить… Он, наверное, постоянно размышляет: не ничтожество ли и он сам. Вот сказано: возлюби ближнего, как самого себя. А если себя ненавидишь и ближнего соответственно — означает ли это, что Виктор на этом свете мучается и жалуется, а потом еще и будет гореть в геенне огненной?
Иногда я на это надеюсь.
Лёв стоит в расстрельной позе, отвернувшись к стенке. Трудно поверить, что столько отчаяния может сосредоточиться у маленького ребенка в затылке, в этой шейке с ямочкой под отросшими, мною же плохо обстриженными волосами.