Алена не любит убожества. Нет, ей не нужны комфорт и респектабельность. Многие ее друзья живут скудно, богемно. Но в их нищете есть своя эстетика. Как говорил один Аленин сердечный друг: уж лучше быть нищим, чем малоимущим.
Нравятся ей только те убогие, в которых есть какая-то исключительность: безногие, безумные, безнадежно и романтически спившиеся. Заурядные же убогие, люди с непривлекательной внешностью и скучными детьми, работающие на малоинтересной и плохо оплачиваемой работе, — особого сочувствия не вызывают. Ее знакомые — люди незаурядные. Даже старушки не просто бабуси, а престарелые дамы с интересным и богатым прошлым.
Так вот почему Гришка присылал такие мизерные, просто смешные деньги и подарки! А она-то думала, грешным делом, что он жмотом стал… Нет, каким он был, таким он и остался: неудачник.
У Григория и Сашки сохранились одеяла, полотенца, настольная лампа грибком, которые уже и десять лет назад были старомодными, те самые, которые Алена когда-то собирала для них по знакомым, на первое время. И все это еще в пользовании, застиранное и ветхое.
Надо срочно что-нибудь похвалить.
— Гришка, да у нас же все это теперь раритет! Реликвии советской эпохи — только в антикварном и увидишь. Прелесть какая: китайское одеяло! Чайник шестидесятых годов, полотенце вафельное! Просто музей, ну, как здорово, как здорово…
Ужинают они на кухне. Явно не предполагается никакого званого обеда в ее честь, никаких знакомств с новыми людьми из Гришкиного окружения. Какое там окружение! А она-то собиралась рассказывать весь вечер о невероятных событиях, произошедших за десять лет на их родине…
В Сашиной комнате нет ни одной Алениной фотографии. Саша сидит в глубине, в углу незастеленной кровати, со старой кошкой на руках. И они смотрят исподлобья в четыре глаза. От их угрюмого, загадочного взгляда Алене становится неуютно; того гляди — укусят. Кошка тоже какая-то смурная, всклокоченная, с очень заурядным, неоригинальным окрасом.
— Ты уж прости, Алена, что Санечка с нами не сидит, — говорит Григорий вполголоса. — У Санечки очень хрупкая психика. Она тяжело перенесла переезд. Первые годы даже в театр приходилось с собой таскать… Я в оркестровой яме, а она где-нибудь в гримерной занимается… На четвертинке своей… потом на половинке… Ты всего не знаешь, я не писал. Не хотел тебя зря расстраивать… Зато теперь ее приняли в Оберлин…
Видно, что ему очень хочется выложить с запозданием всё то, чем он раньше не хотел ее огорчать. Почему-то людям хочется все рассказывать с ужасными, ненужными подробностями, от которых и рассказывающему не легче, и собеседника одолевает тоска…
— Гришенька, я ведь все, все понимаю. Даже и рассказывать не надо. Без слов понятно — ты у нас абсолютный герой. Подвиг совершил, настоящий, подлинный подвиг. Тебе это зачтется. Ты не представляешь, как я вами обоими горжусь. Я каждый день начинаю с молитвы за вас. Я ведь, Гришенька, была воцерковлена. Завтра, вот отосплюсь немного, обо всем поговорим…
Но он все шепчет про Санечкины феноменальные способности… Про то, как он рад, что Санечка не унаследовала его страх перед аудиторией… Про то, как трудно попасть в этот неведомый Оберлин, какое это счастье, какое везение…
— Так что же, Оберлин этот лучше, чем Джуллиард? Я ведь темная — про Джуллиард слышала, а про Оберлин не слышала… Гришенька, но ведь у тебя наверняка большие связи в музыкальном мире, неужели нельзя было ее пропихнуть в Джуллиард?
Саша в своей комнате начинает пиликать. И, как только Саша запиликала, Григорий закрывает глаза, откидывает назад голову и отключается. Алена запинается на полуслове.
Но сколько можно сидеть, разглядывая клеенку на столе? Советскую клеенку образца семьдесят пятого года…
— Доченька, — решительно и громко говорит Алена, прерывая пиликанье, — хотя всем известно, что мне медведь на ухо наступил, но даже я понимаю, что у тебя великолепная техника! Из тебя может получиться настоящий музыкант! Ну, котик, пойди, наконец, сюда, сядь, расскажи маме про себя.
— У меня нет слов, — говорит Саша.
— У тебя нет слов? А что ты хочешь выразить, зайчик?
— У меня нет материный язык.
— Что? — изумляется Алена.
— Она хочет сказать: материнский. Здесь так говорят: материнский язык, в смысле — родной. Она хочет сказать, что у нее нет родного языка, материнского.
— Ага, а у нас родной язык — матерный, — шутит Алена.
Но получается не смешно, не изящно. От дочкиного тяжелого взгляда и хмурого молчания гладкость и плавность речи начинают Алене изменять. Она давится словами, как Демосфен с галькой во рту.
В Гришкиной комнате, на его узком монашеском ложе, Алена засыпает мгновенно. Но среди глубокой ночи просыпается. За стеной Саша продолжает пиликать, нет — плакать на своей скрипке. Алене и вправду медведь на ухо наступил, и качества Сашиной игры она оценить не может. Но звуки скрипки неприятно напоминают те задыхающиеся рыдания, с которыми Сашка когда-то пыталась стащить с ее ног выходные туфли.