Но конечно, это письмо не было последним. Как только Гюстав пустился в путь по утомительным деревенским пейзажам, притворяясь, что интересуется заброшенными замками и замшелыми церквями (три месяца!), он тут же стал обо мне скучать. Посыпались письма, извинения, признания, мольбы, чтобы я ему ответила. Он всегда был таким. В Круассе он мечтал о горячем песке и мерцающем свете Нила, а на Ниле мечтал о сырых туманах и мерцающем свете Круассе. Он, конечно, вовсе не любил путешествия. Он любил идею путешествия, воспоминание о путешествии, но не само путешествие. Раз в жизни соглашусь с Дюканом, который говорил, что идеальный способ путешествовать для Гюстава — чтобы он лежал на диване, а мимо него проносили пейзаж. Что касается знаменитой поездки на Восток, Дюкан (да-да, ненавистный Дюкан, ненадежный Дюкан) утверждает, что большую часть поездки Гюстав провел в полной прострации.
Ну так вот, бродя по унылой отсталой провинции со своим злоязычным компаньоном, Гюстав прислал мне еще один цветок, сорванный у могилы Шатобриана. Он писал о тихом море в Сен-Мало, о розовом небе и благоуханном воздухе. Прелестная картина, не правда ли? Романтическая могила на скалистом берегу, великий человек покоится головой к морю, слушая вечный шум сменяющихся приливов и отливов; молодой писатель, в котором просыпается гений, склоняется к могильной плите, наблюдает, как розовый цвет медленно блекнет на вечернем небе, и размышляет — как это бывает с молодыми людьми — о вечности, о мимолетности жизни и об утешениях славы, потом срывает цветок, выросший из праха Шатобриана, и посылает в Париж своей прекрасной возлюбленной… Мог ли такой жест не тронуть меня? Ну конечно нет. Но я не могла не заметить, что цветок, сорванный на могиле, несет в себе определенные ассоциации, когда он послан той, что написала на недавнем письме слово
Мне нужно было его увидеть. Нам нужно было поговорить. Нельзя отказаться от любви так, как отказываешься от надоевшего парикмахера. Он не желал ехать ко мне в Париж; поэтому я поехала к нему. Я села на поезд — на этот раз не до Манта, а до Руана. В Круассе я плыла на лодке, вниз по реке; пока древний лодочник сражался с течением, в душе моей сражались надежда и страх. Взору открылся прелестный низкий белый дом в английском стиле; смеющийся дом, как мне показалось. Я сошла с лодки, толкнула железную ограду, но дальше меня не пустили. Гюстав запретил пускать меня. Какая-то старуха со скотного двора преградила мне путь. Он не станет видеться со мной здесь, он соблаговолит встретиться со мной в отеле. Мой Харон отвез меня обратно. Гюстав прибыл отдельно на пароходе. Он обогнал нас на реке и прибыл раньше. Это был фарс, это была трагедия. Мы пошли в мой отель. Я говорила, он не слышал. Я говорила о возможности счастья. Секрет счастья, сказал он мне, — это быть счастливым уже сейчас. Он не понимал моих терзаний. Он обнял меня с уничижительной сдержанностью и сказал, чтобы я выходила замуж за Виктора Кузена.
Я бежала в Англию. Я не могла оставаться во Франции ни минутой дольше: друзья поддержали мое решение. Я поехала в Лондон. Там меня тепло приняли. Я была представлена многим выдающимся личностям; познакомилась с Мадзини, познакомилась с графиней Гвиччиоли. Знакомство с графиней подняло мой дух — мы немедленно сделались друзьями, — но была в нем и тайная горечь. Жорж Санд и Шопен, графиня Гвиччиоли и Байрон… скажут ли когда-нибудь «Луиза Коле и Флобер»? Сознаюсь откровенно, я провела в этих печальных размышлениях много часов, стараясь отнестись ко всему философски. Что станется с нами? Что станется со мной? Разве дурно, спрашивала я себя, сочетать любовь с честолюбием? Дурно? Отвечайте.