И идти становилось легче. Ночью опять свернули в село и заночевали в хате. Тогда много было бездомных, много путников, но в хаты незнакомых пускали легче, чем теперь, хоть и вшей могли принести и бандитизм имелся. Народ жил как на пожарище или во время иной катастрофы, когда без взаимной выручки жить опасно.
На третьи сутки нашего пути приходим в село Гришковцы. Нам говорят:
– Русские здесь.
Я думал, власовцы. В некоторых сёлах власовцы стояли. Однако нет, смотрю, не власовцы. Это уже молодые хлопцы лет по восемнадцать. Останавливают всех, кто в хороших сапогах, сапоги стаскивают, а взамен свои размокшие валенки дают.
– Вы, – говорят, – здесь остаётесь, а нам вперёд идти.
Мои размокшие бурки не тронули, а с Ольги её сапоги стащили. Какой-то медсестре в самый раз пришлись. Ольга запротестовала, но её быстро запугали.
– Циц, – говорят, – немецкая проститутка. Пока, – говорят, – мы на фронте свою кровь мешками проливали, у вас здесь вся грудь немецкими клопами искусана.
Балагур попался, по выговору, похоже, кацап-сибиряк. А я в душе порадовался, глядя, как Ольга в размокших валенках дальше по грязи чапает. «Жадность, – думаю, – и подлость, – думаю, – должны быть наказаны». Я Ольге говорю:
– Как ты можешь? Это ведь наши.
Ольга мне сердито отвечает:
– Это наши, а это мои.
Она сапоги имела в виду. Противная девка. Как добрались мы в город, я с ней расстался без сожаления и больше её не видел.
Пришёл прямо к себе домой, в свою комнатушку, отпер замок ключом, который хранил в рюкзаке. Никакого Пастернакова нет и не было, все вещи крепко лежат и стоят так, как я их оставил. Несколько поленьев возле печурки сложено.
Затопил я печурку, подбавил торф. Тепло стало, уютно. «Слава Богу, – думаю, – самое страшное для меня уже позади. А ведь я ещё молодой, ещё успею пожить и наверстать потерянное». Тогда многие так думали. С той же радостью, с которой встречали немцев, потом встречали советских. Потому что давно уж народ жил такой жизнью, что хотел лишь одного – перемен. Даже старики в детство впали, потому как ожидание перемен – детское, молодое чувство и без наивности невозможно. Немцев, которые в сорок первом году шли к нам из незнакомой Европы, не знали, потому надежды были оправданны. Своих знали, но думали: та власть, которая отступила в сорок первом, – одно, а та власть, которая возвратилась в сорок третьем, – совсем другое. После такой войны, такой крови и такого огня нельзя же, чтоб осталось прежнее! Ведь даже человек после тяжёлой смертельной болезни меняется духом, а, бывает, лицом. Однако всё восстановилось, всё, до незначительных мелочей. Конечно, не всё в прошлом было дурное и восстановилось не только дурное. Пустили, например, трамвай. При немцах он не ходил, и добраться из одного конца города в другой было затруднительно. А тут сразу, недели через две, пустили. Веселей стало с трамваем на улицах, звонче. Народ заходит: «Почём билет?» – «Забыли уже, – отвечает кондуктор, – по двадцать копеек, как и прежде».
Трамвай собирали из утиля, лома и остатков трамвайного депо. А под обломками металла в депо нашли бронзовый бюст Пушкина. Подробности я узнал совсем неожиданно и с неожиданной стороны, потому что, вернувшись из села, уже застал город без Пушкина. Прохожу мимо бывшего пединститута, где я у Биска в литкружке занимался, смотрю – пьедестал пустой стоит.
Так вот, как-то поздним, ветреным, холодным вечером ко мне в дверь постучали. Стук был неуверенный, так стучит не власть, а просители или нищие. «Кто же это? – думаю». Время военное, комендантский час, на улице патрули. Да и немцы, отступив, город в покое не оставили, бомбили несколько раз, разрушили городской вокзал, разбомбили санитарный эшелон, который на путях стоял, так что погибшим раненым и медикам пришлось массовые похороны устраивать. Напряжённое время. Хоть, повторяю, жизнь налаживалась постепенно и я уже работал опять возчиком на пивзаводе.
Раз со смены пришёл, ужинать собрался – и вдруг в дверь скребутся. Личное, домашнее общение у меня только с Леонидом Павловичем было. Но Леонид Павлович так поздно не придёт, у него и пропуска теперь не было для хождения после комендантского часа и хлебных карточек тоже, кстати, не было. Я ему и его слепой сестре, чем мог, помогал. На пиво хлеб выменивал, крупу выменивал и привозил. Ему неловко было, но принимал мою помощь, а меня радовало, что я могу как-то отблагодарить этого дорогого мне человека и его добрую слепую сестру. Была надежда – скоро наладится. Театр, конечно, не работал: помещение на замок заперто, а Гладкий куда-то исчез. Однако директор местной акушерско-фельдшерской школы, наряду с кружком по изучению мотоцикла, собирался организовать и драмкружок и, будучи ещё довоенным поклонником Леонида Павловича, обещал ему место с предоставлением хлебных карточек.