– Посадили меня в одиночку, – продолжил Чубинец, – не объяснив за что. Но на допросе я узнал, что меня обвиняют в украинском национализме. Всё спрашивали о связи с каким-то националистом, фамилию которого я впервые у следователя услышал и потому ничего ответить не мог. Следователь был жестокий и за то, что я не отвечал на вопросы, бил меня линейкой по лицу. Пока бил меня по щекам, я молчал, хоть было больно. Но когда он ударил по губам, которые по-прежнему гноились после немецкой нагайки, то я чуть не потерял сознание. А очнулся, то осмелел от боли и сам начал кричать на следователя: «Я напишу товарищу Сталину И.В.! Не имеете права меня бить! За мной конституция». Больше он меня не бил.
Однажды, когда меня вели на допрос, я встретился в коридоре с Иваном Семёновичем Чехом, бывшим актёром нашего театра, но он быстро отвернул лицо и скрылся за дверью. Его не было на суде, не было в свидетелях. Тогда я понял, что это он написал донос на всех.
«Значит, не Биск, – подумал с облегчением Забродский, – всё-таки хочется, чтоб люди своей национальности совершали поменьше подлостей».
– Вскоре я узнал, – продолжал Чубинец, – что арестованы также Леонид Павлович и Гладкий с женой. Обвинение одно – украинский национализм. И жену Гладкого, Маню Гуревич, тоже обвинили в украинском национализме. Обвинение это было на освобождённой Украине основным, и его старались многим приписать.
Позже какое-то время со мной в камере сидел старик семидесяти пяти лет. Он рассказал:
– Когда пришли наши, все очень обрадовались, и мы с другом, таким же дедом семидесяти лет, тоже сели за стол и крепко выпили. Когда выпили, захотелось от радости петь. Советских песен об Украине мы не знали и потому запели у себя в хате «Ще не вмерла Украина». В это время открывается дверь, входит офицер наш советский и говорит: «Вы здесь украинский националистический гимн поёте». Этого было достаточно. Нас прямо из-за стола взяли. Друга своего я после ареста больше не видел.
– Сидел также со мной, – продолжает Чубинец, – и поп. Обвинялся в том, что во время оккупации организовал украинскую церковь и службу в ней вёл на украинском языке. Поп назвал эту церковь автокефальная. Что это такое, я не знаю, но поп так называл и хотел обратить меня в свою веру. Я тогда в Бога не верил и так ему об этом сказал: «После того, что со мной произошло, – говорю, – я только в чёрта верю». Поп отвечает: «Вера или неверие – это личное дело каждого человека, а религия – это дело нации. Особенно та нация, которая не имеет независимого своего государства, должна иметь, как замену, независимую свою религию. Вот армяне приняли григорианство и тем отгородились от остальных, более сильных. А нам, украинцам, чем отгородиться от поляков и русских? Русских православие укрепило, а нас, украинцев, погубило и русифицировало».
Я с ним пробовал спорить, но бесполезно. Его и следователь переспорить не мог даже побоями. Позже я узнал, что попу дали двадцать пять лет. С меня же всё требовали, чтоб подписал, будто я украинский националист, и с этой целью устроили мне очную ставку с Леонидом Павловичем. Я на него глянул – мёртвый человек передо мной. Стал ниже ростом, подурнел. А ведь был такой красавец, такой голосистый плясун, актёр Божьей милостью. Тюрьма каждому не впрок, однако натуры цветущие, одарённые на воле благами жизни, тюрьма калечит особенно умело.
Хотел спросить его о слепой сестре, но следователь прямые переговоры меж собой запретил. Вместо этого вынул и показал нам две афиши. Одна – афиша спектакля о коллективизации, где Леонид Павлович играл раскулаченного Отаву, а вторая – моего так и не состоявшегося на сцене, спектакля «Рубль двадцать».
– Это, – говорит, – ваши фамилии?
В афише было написано не Семёнов, по-русски, а Семенив – по-украински. И моя фамилия по-украински – Чубинець.
– Вы, – говорит следователь, – украинцы и признавайтесь во всём.
– Что украинцы, – говорим, – признаёмся, а об остальном не знаем, в чём признаваться.
Мы с Леонидом Павловичем почти одинаково отвечали. Тогда следователь начал расспрашивать про спектакль, и я понял, что это главное обвинение. Леонид Павлович толково ответил, без растерянности, хоть внешний вид имел плохой. Ответил, что в спектакле его заставил играть бургомистр, под угрозой концлагеря. И он согласился не ради себя, а ради слепой сестры, которая без него сразу бы погибла.
– Почему же сразу? – ехидно спросил следователь. – Сейчас, когда вы не немцами, а нами арестованы, она же живёт, не погибает.
На этот вопрос следователя Леонид Павлович ничего не ответил.
– А вы, Чубинец, – говорит мне следователь, – комедии для немцев писали, развлекали врагов своей родины.
– Не комедию я писал, – отвечаю, – а трагедию, потому что жизнь моя не комичная, а трагичная. Я о себе писал.
– Ладно, – говорит следователь, – раз вы оба упорствуете, посидите немного в обществе. Может общество вам объяснит правильное поведение в тюрьме.