Владения Баркалда начинались по ту сторону дороги, у него было несколько полей, на которых он через год сеял то овес, то рожь, и поля тянулись до самого леса, где углом стоял хлев, а в лесу на большой делянке, которую он обнес колючей проволокой врастяжку между деревьев, в два ряда, паслись четверо его коней. Лес, и немалого размера, тоже принадлежал ему. Баркалд был самым большим куркулем во всей округе. Мы все терпеть его не могли, неизвестно почему. Не знаю, чтобы он хоть раз задел нас пусть бы словом. Но он владел всем, а Юн был сыном мелкого хуторянина. В этой части страны, в нескольких километрах от шведской границы, почти все хуторочки вдоль реки были размером с наперсток, но хозяева их пытались жить с того, что выращивали сами, и с продаж молока заводикам, и с рубки леса в сезон. Рубили в лесах того же Баркалда и еще одного толстосума из Барума, леса — это тысячи и тысячи гектаров, протянувшиеся и на север, и на запад. Деньги особого хождения не имели, насколько я видел. Может, у Баркалда они и водились, но у отца Юна они отсутствовали начисто, и у моего их тоже не было, сколько я знал. Каким образом он наскреб на покупку нашего сэтера, где мы проводили то лето, остается загадкой. Положа руку на сердце, должен признать, что я мало знаю о том, какими трудами отец зарабатывал на жизнь, свою и мою в том числе, но это всегда был многоприводный механизм, соединение сложных конструкций и простых инструментов, а иной раз многоходового планирования и дальнейшего мотания по отдаленным уголкам страны, в которых я никогда не бывал и с трудом мог их себе представить, одно точно — в какой бы то ни было зарплатной ведомости имя отца не значилось. Иной раз погуще, другой пожиже, но каким-то образом ему удавалось выколачивать столько, что без денег мы не сидели, а уж когда мы прошлым летом в первый раз приехали сюда, на сэтер, отец ходил как именинник: улыбался, мог подойти к дереву и похлопать по нему, а то садился на камень у реки, уперев подбородок в руки, и подолгу сидел так, засмотревшись на заречную сторону. Словно бы узнавал давно знакомые места. Хотя ни знать, ни узнать он здесь ничего не мог.
Луговая тропинка уперлась в дорогу, и мы с Юном свернули на нее, мы часто ходили этим путем, но сейчас все было как в первый раз. Мы шли красть коней и знали, что по нам это видно. Преступление меняет человека, делает что-то со взглядом, с походкой, с движениями, такое не скроешь. Тем более конокрадство, хуже которого ничего нет. Мы знали, по каким законам живут к западу от Пекоса, мы читали комиксы о ковбоях, и, хотя кто-нибудь мог бы нам возразить, вы-то, мол, восточнее Пекоса, мы были настолько восточнее, что уже почти западнее, это откуда на мир посмотреть. А законы эти беспощадны, схватят с поличным — вздернут на ближайшем суку без разговоров, грубая пенька вспорет нежную кожу, кто-то шлепнет коня по заду, и он дернет вперед, выскользнет промеж ног, а ты останешься сучить ими в воздухе, догоняя уходящую жизнь, которая как раз пронесется у тебя перед глазами чередой снимков, все менее и менее четких, пока наконец из них окончательно не изгладишься ты сам и все виденное тобой и останется один туман, который сменится чернотой. В пятнадцать лет, мелькнет напоследок мысль, всего в пятнадцать, так рано, и из-за какой-то клячи, но — поздно, всё уже поздно. Дом Баркалда зловеще чернел у самого леса и казался более мрачным, чем обычно. В столь ранний час в окнах не было света, но вполне вероятно, что сам Баркалд стоял сейчас за темным окном, и видел, как мы идем, и обо всем догадывался.