Тон Ипполита свидетельствовал, что в наших отношениях произошла решающая перемена. Я перестал быть гостем, я был на службе, принуждаемый вместе с ними к насилию, к жестокости, которая была направлена против нас в той же степени, что и против Семиана. Чем он перед нами-то виноват? Вдруг, с бухты-барахты, возникла необходимость его прирезать, рискуя при этом собственной шкурой.
— Пока особых дел у нас нет. Они придут полпервого. Сторожа я отослал в Островец, придумал для него поручение. Собак спускать не будем. «Гостей» я отведу к нему, наверх, и пусть делают, что хотят. Лишь с одним условием — чтобы без шума, а то весь дом перебудят. А труп… я уже решил, мы зароем в сарае. Завтра кто-нибудь из нас съездит на станцию якобы для того, чтобы проводить Семиана, и концы в воду. Если втихую, то это дело можно кончить так, что ни одна живая душа не подкопается.
Фридерик спросил:
— В старом сарае, за каретником?
Он задал этот вопрос по-деловому, как конспиратор, как боевик, — и, несмотря ни на что, я почувствовал облегчение, отметив такую его готовность, — как у пьяницы, забритого в рекруты. Или он уже не мог не пить? И вдруг эта новая авантюра показалась мне предприятием здравым и намного более порядочным по сравнению с тем, чем мы занимались до сих пор. Но моя успокоенность быстро развеялась.
Сразу же после ужина (прошедшего в отсутствие Семиана, который вот уже несколько дней был «нездоров» — еду ему посылали наверх) я на всякий случай пошел к воротам, а там под кирпичом белело письмо.