И вот тут-то я по-настоящему испугался. Каким-то наитием я внезапно понял, что он хочет сделать. Всё, что я услышал до этого, меня опечалило, конечно, но нельзя сказать, чтоб слишком удивило — я ведь всё-таки учился в художественном вузе и насмотрелся на молоденьких, хорошеньких, ещё неискушённых в своём деле натурщиц, которые, бывало, взглянув на порождения кисти или карандаша лучших, перспективнейших студентов, впадали в схожую истерику. Одна, помнится, даже пыталась перерезать себе вены, крича: «Зачем мне тогда вообще жить — с такой-то внешностью?!» Слава Богу, спасли. А писавший её студент получил за свою живопись высший балл и даже, кажется, какую-то премию от МОСХ. Впоследствии девушка пообтёрлась, поняла, что к чему, и собственные изображения вызывали у неё уже не слёзы, а здоровый хохот, — если она вообще удостаивала их взглядом. А с тем студентом («лучшей кистью Москвы», по утверждению руководителя мастерской, седобородого профессора Колпакова) они стали добрыми друзьями.
Итак, всё это было очень понятно и даже забавно, хоть и немного грустно. Просто Порочестер ещё не научился понимать настоящую живопись, вот и не нашёл ничего лучшего, как приревновать Аллу к моему красивому графическому носу. А потом попросту накрутил сам себя; ну, это и вовсе было в его характере, у меня даже обидеться на него не получалось. Вот только набросков было жалко — я надеялся, что их ещё удастся привести в порядок. Но это ладно!.. Куда хуже было то, что теперь Порочестер навязчиво искал, как я догадывался, нож или бритву, чтобы эффектным жестом — иначе он не мог — располосовать непонравившийся ему шедевр. А нож-то вон он, да какой! японский, керамический. Они, видно, им фрукты резали. Лежит себе тихонько на подоконнике…
Я успел подскочить к Порочестеру и перехватить его руку за секунду до того, как сахарно-белое изогнутое лезвие коснулось холста.
— Вы что делаете, дружище?.. — крикнул я. — Ошизели, что ли?..
Но Порочестер вырывался, как взбесившийся зверь — откуда только силы взялись! — и хрипел: — Не мешай мне, гад, не мешай! Не твоё дело!.. — Взмах! — я не смог удержать его, — и лезвие снова просвистело в миллиметре от холста, а это было лучшее, написанное Аллой, лучшее из всего, что я видел!.. Мной начинало овладевать отчаяние. Ярость придавала Порочестеру силы, и я понял, что ещё немного — и он меня одолеет. Оставался единственный выход, чтобы спасти картину. Хорошо, что у меня-то, в отличие от Порочестера, ноги длинные! Изогнувшись всем телом, я зацепил носком сандалии тонкую ножку этюдника… — и тот с грохотом рухнул вместе с картиной, которую Порочестеру теперь было не достать, если, конечно, я и на сей раз не дам маху. Тюбики, кисточки рассыпались по всей комнате, но мне на это сейчас было наплевать.
Зато на адский грохот сбежались все обитатели дома: Алла, Елена и даже её клиент, здоровущий быковатого вида мужичара, который, конечно, не мог знать, в чём дело — но быстро понял, что без него тут не обойтись, и, споро подскочив к нам, в один миг так скрутил разбушевавшегося Порочестера, как это никогда не удалось бы мне с моим треклятым польским изяществом. Бедного карлика уложили на диван; Лена побежала за водой. Поняв, что игра проиграна, Порочестер как-то внезапно размяк — и уже безо всякого стыда расплакался.
Мы с Аллой и Сергеем — отличнейший, кстати, оказался парень! — сидели кто в изголовье, кто в ногах, кто посерёдке и, как могли, утешали несчастного.
— Я… я думал, ты меня любишь… — всхлипывал он, нервно стуча зубами, — я тебе верил… Верил, как самому себе…
— Слава, но в чём же я провинилась?!.. — сдали нервы у Аллы, которая и так слишком долго держала марку при постороннем человеке. Было видно, что она и сама вот-вот расплачется. Но Порочестера такие мелочи, как нежелательный вынос сора из избы, уже не занимали:
— Любимый человек всегда кажется любящему красавцем, — настаивал он. — Докажи, Серёга?.. Даже если он на самом деле урод. Когда любишь — не замечаешь изъянов. А она, оказывается, всё замечает… Она меня видит даже хуже, чем я есть! Тоже мне, любовь… Нет, ты сам взгляни, взгляни, Серёга… Я бы на её месте скорее умер, чем с таким уродом целоваться стал. А она меня ТАКИМ вот видит и ничего, терпит… Ну и что — не суки бабы после этого, скажи?.. Не шлюхи?..
— Я художник! — оправдывалась Алла, апеллируя уже к Сергею, который знай себе слушал и молча кивал с хмурым, но всепонимающим видом. — Поймите, я профессионал. Когда я работаю — для меня всё постороннее исчезает! Я только о том думаю, как написать сносную картину, а вовсе не о всяком там… Об отношениях… — да не об этих, а о цветовых!.. Как фигуру посадить, как свет на неё падает — вот о чём думаю… Столько дурацких мифов о художниках создано, столько лживых стереотипов — а нам потом мучайся, перед каждым оправдывайся, каждому всё объясняй…
Тут она обернулась ко мне и резко заметила:
— Это, между прочим, и ваших, искусствоведы, рук дело!..