— Получиться-то получилось, только… Уж не знаю, сказать тебе иль не сказать?
Валера держал паузу не хуже студента Щукинского училища. Я молчала. Прижав ухом трубку и глядя на чаек, щелкнула зажигалкой, закурила, затянулась. Серая река плескалась в гранитные берега. Пауза длилась.
— Ну, скажу, коли так, — противник сдался. — Гриб-то наш…
— Нет, не наш!!! — вскрикнула я: это было уже слишком.
— Ну ладно, чего уж там… Ну, мой…Не кипятись. Без истерик обойдемся.
— Вот именно, — сказала я холодно и повесила трубку. Из окна было видно, что за рекой башенные часы на Киевском вокзале показывают полвторого — час, когда Валерочка имел обыкновение просыпаться и, все живее пошевеливая членами, постепенно переходить к активной жизни, передвигаясь в свою помоечную кухню, к чаю, подозрительно похожему на чифир. Он и звонил, наверное, сидя у замызганного жиром и усыпанного пеплом стола в своей полуподвальной норе на Маяковке. Полвторого… Англичане приезжают завтра, на три часа позже… Времени в обрез. Второй машины нет…
Телефон зазвонил снова.
— Аньк, ну че ты… Ну ты че, в натуре… Я че хотел сказать-то… Тебе про Гриба не интересно, что ль?
— Да не слишком.
— Я че хочу спросить-то… Ты его в Англии своей хоть видала?
— Конечно, — опешила я. — А ты разве не знаешь?
— Не-а… В том-то весь и коленкор. Не знаю. Он ведь как уехал, так и — Валера издал некое слово, сопроводив его выразительным свистом.
— Ах! — выдохнула я. Подрагивающее бедро Гриба на пороге Стрэдхолла, Гриб и Пам за длинным столом в гостиной Стрэдхолла, над омарами и артишоками… Пам и Гриб в красной машинке по дороге из Стрэдхолла в Ноттингем…
— Аньк, ты скажи, там эта… Ну, как ее, бестия эта, из Нотинхера, бабец такая деловая, по льну, по борзым, она что, тоже прикатит? Еще поохотиться хочет?
— Ну… да. Почему «еще»?
— Так она уж вроде поохотилась. На Гриба.
— Она приезжает.
— Ну, тогда я ее встречу. Вместе поохотимся. Лады?
— А что, давай. Подъезжай завтра в Шереметьево, к рейсу из Лондона в 16.30. Только там еще Пат и Дик Пайн, их тоже сажать некуда.
— Вот черт. Несет кого попало из этой Англии —, - посетовал Валерочка. — Ну, заметано. Жди, без меня ни-ку-ды! — прибавил он издевательски. — Да, кстати, чуть не забыл. Сиверков-то объявился наконец, или все ждем-с?
— В Шереметьево, к рейсу 16.30. — И я повесила трубку.
Вечером план действий был окончательно согласован. С утра мы с Валентиной покупаем продукты — она съестное, а я водку, вино, фрукты и орешки. Вместе готовим стол. Тут подъезжает из Ботанического сада Тарик и в моей ванной начинает смывать с себя амбре Коллекционного питомника борзых. Пока он управляется с этим и сохнет, мы едем в Шереметьево. Привозим англичан, кормим ужином и отводим на ночлег через дорогу, в отель «Белград» — там, на наше счастье, чуть не месяц назад они заказали номера. Наутро, на рассвете, едем в Ботсад, туда приходит ПАЗик, Тарик с помощниками загружает собак, и часам к восьми-девяти мы уже в охотхозяйстве. Нас встречают егеря и эксперты, проходит поле, а заодно расценивается работа борзых — на дипломы.
Только бы зайцы были… Только бы были зайцы… «Ах, барин, зайцов в этом поле пропасть» — вспомнилось мне название знаменитой картины Комарова. Сегодня оно звучит в России насмешкой. Зайцев, как, впрочем, и всего, что «может быть названо хорошим», как любил говорить Сократ, осталось мало. Тарик тоже волновался из-за зайцев, но не слишком. Нервничать сильно, а главное, долго Тарик вообще не может. Ему более свойственны богатырские приступы гнева — буйные, но краткие. Валентина была безмятежна, как настоящая Беата Тышкевич. Но томная поволока ее очей временами проблескивала такими искрами, что я знала: она ждет. Она надеется. К тому же за все эти дни о кошке не было сказано ни слова.
После охоты — пикник «на кровях», то есть прямо на месте, в поле. Обратный путь, прощальный ужин у меня дома, ночь в «Белграде» и, наконец, увоз англичан в Шереметьево рано поутру. Вот и все. Потом — снова жизнь. Какая? Где? Об этом я старалась не думать.
Под вечер нежные облачка потянулись над Дорогомиловом — низкие, вытянутые, как легкие небесные ладьи, у самого киля розоватые, они безмятежно плыли высоко над Москва-рекой. Я стояла на Бугре, рядом со своей Званкой, и казалось, моя настоящая жизнь — та, о которой я не знаю, а только как-то догадываюсь, — уплывает в одной из этих викингских погребальных лодок, чуть заметно, но неотвратимо скользящих все дальше на запад, к медному диску солнца.
Наступила ночь — время, когда в Москве было принято звонить по телефону. Я легла, понимая, что покоя не будет, закрыла глаза. Мой диван под ковром, привезенным из Туркестана дедушкой Павлом Ивановичем годах в двадцатых, всегда стоял под западным окном. Говорят, от этого уходит куда-то энергия, а может, это опасно, потому что плохая примета. Но я привыкла — головой к реке, к воде. Ночью река течет в твоих снах, и высокий берег — твое изголовье. Так спали викинги. Ну, а когда смерть наконец настигала –