Читаем Порог. Повесть о Софье Перовской полностью

Неожиданно всплыло и другое, давным-давно забытое, казалось. Адвокат Барковский — был такой милый, добрый, прекрасный человек; сам был далек от партии, но из симпатии к революционерам (некоторых из них защищал в судах) помогал им, чем мог: давал деньги, предоставлял ночлег. И вот его арестовали. Обвинение пустяковое, но — арест, которого он никак не ожидал. И этого было достаточно, чтобы он впал в глубокую душевную болезнь… А Рысаков — разве его пример не разителен? Он человек без прошлого, без традиций; воспринял идеи в готовом виде, не выстрадал их лично, — вот в чем беда. Для него революция была не делом жизни — игрой, ребяческой забавой, видимо так. И когда понял, что игра оборачивается петлей, не устоял, сломался, любою ценою — предательством — пытался спастись, выкарабкаться… Тяжкий конец…

У нас, прошедших весь путь, — другое. Другая, должно быть, закалка. Никогда, ни на одну минуту не обольщались мы относительно того, что ждет нас. К худшему готовили себя, к самому худшему. Я знала, я знаю, во имя чего со мною будет то, что будет завтра. Знала, знаю… Мы затеяли огромное, великое дело. Святое. Быть может, не одному поколению придется лечь на нем. Но сделать его надо. И все не напрасно, все-все. Даже и смерть наша. Как это там в песне у нас?.. Если ж погибнуть придется в тюрьмах и шахтах сырых, — дело, друзья, отзовется на поколеньях живых…

Отзовется, непременно отзовется.

«Сегодня, 3 апреля, в 9 часов будут подвергнуты смертной казни через повешение государственные преступники: дворянка Софья Перовская, сын священника Николай Кибальчич, мещанин Николаи Рысаков, крестьяне Андрей Желябов и Тимофей Михайлов. Что касается преступницы мещанки Гельфман, то казнь ее, в виду ее беременности, по закону отлагается до ее выздоровления».

— Дочь моя, покайся перед смертью.

— Нет. Мне не в чем каяться.

— Спаситель, дочь моя, призывает тебя к исповеди и святому причастию…

— Нет.

— Да простит тебя всевышний, дочь моя.

— Который час?

— Шесть.

Тиковое платье с мерзкими полосками — переодеться.

Зачем? Неужели нельзя в своем?

Ладно…

Поверх — полушубок. Поверх — черный арестантский армяк. На голову — черный капор какой-то.

В тюремном дворе — две позорные колесницы, тоже черные.

На первой уже привязаны к скамье двое, спиной к кучеру: Рысаков и… Желябов… На груди у каждого черная доска с крупными белыми буквами: «Ц а р е у б и й ц а».

Так же и меня?

Да, так же.

Только почему не с тобою, родной мой?

Усадили посередке, прикрутили, как навечно, тугим сыромятным ремнем; по бокам — Кибальчич и Михайлов.

Тронулись…

И всю дорогу, до самого Семеновского плаца, весь этот час — громыханье деревянных колес по булыжнику и — дробь, мелкая, надсадная, безостановочная, бесконечная, сухая, леденящая барабанная дробь, уничтожающая все живое.

…Говорят, у повешенных — потом — вываливается распухший синий язык…

Плац!

Люди, несметно людей — из края в край. Сплошная темная неподвижная масса.

И — казаки, жандармы, гвардейцы, конные и пешие. Целое войско. Но зачем же так много? Нас ведь всего — пять.

Подвезли к самому эшафоту. И помост, и виселица — все выкрашено в черное.

Шесть колец в перекладине… Почему шесть? А, Геся…

И пять открытых черных гробов за помостом со стружками в изголовье…

Отвязали от колесниц, взвели по одному на эшафот. Шесть ступенек…

Попрощались — все со всеми. Поцеловались… Только к Рысакову она не подошла. Не смогла.

Кто-то — в нестерпимо синей поддевке — хозяйничает на помосте. Ах да, знаменитый Фролов, палач… припухшие, глубоко всаженные глазки… Но вот скидывает синее и остается в нелепой, раздражающе красной рубахе… И набрасывает на каждого — вот и моя очередь, — натягивает на голову какой-то белый мешок-балахон, длинный, ниже колен, — он же и саван, надо думать. Отверстия для глаз, на шее — горизонтальные прорезы…

И снова — тупая, заглушающая мысль дробь барабанов.

Она — в центре. По левую руку — Михайлов и Кибальчич, по правую — Желябов и Рысаков.

С какого б края ни начали — она третья.

Желябов — рядом…

Вместе. До последнего мига.

Нет, она раньше: палач начал слева, с Кибальчича начал…

Зажмурилась. Когда открыла глаза — то, что осталось от Кибальчича, плавно раскачивалось в петле, неестественно вытянув и вывернув шею.

Следующий — Михайлов.

Но что это? Что-то рухнуло рядом?

Открыла глаза. О ужас: оборвалась веревка!

Из толпы крик: «Перст божий! Помиловать!»

Несмотря на связанные руки, на балахон, стеснявший движения, Михайлов сам поднялся с помоста. Сам на скамейку взошел. Сам голову в новую петлю сунул.

Секунда, еще, еще…

И прежде грохота рухнувшего на помост грузного тела — слитый вопль ужаса, исторгнутый тысячью глоток.

Опять…

Лишь на третий раз — оттого, что подтянули и вторую, Гесе предназначавшуюся, веревку — все удалось… Теперь мой черед, родной.

Через минуту. Вот только петлю наложат…

Уже меньше.

Прости, что я раньше тебя.

Всё.

17

И. С. Тургенев

Порог[1]

(Стихотворение в прозе)

Я вижу громадное здание.

В передней стене узкая дверь раскрыта настежь; за дверью угрюмая мгла, перед высоким порогом стоит девушка… Русская девушка.

Перейти на страницу:

Все книги серии Пламенные революционеры

Последний день жизни. Повесть об Эжене Варлене
Последний день жизни. Повесть об Эжене Варлене

Перу Арсения Рутько принадлежат книги, посвященные революционерам и революционной борьбе. Это — «Пленительная звезда», «И жизнью и смертью», «Детство на Волге», «У зеленой колыбели», «Оплачена многаю кровью…» Тешам современности посвящены его романы «Бессмертная земля», «Есть море синее», «Сквозь сердце», «Светлый плен».Наталья Туманова — историк по образованию, журналист и прозаик. Ее книги адресованы детям и юношеству: «Не отдавайте им друзей», «Родимое пятно», «Счастливого льда, девочки», «Давно в Цагвери». В 1981 году в серии «Пламенные революционеры» вышла пх совместная книга «Ничего для себя» о Луизе Мишель.Повесть «Последний день жизни» рассказывает об Эжене Варлене, французском рабочем переплетчике, деятеле Парижской Коммуны.

Арсений Иванович Рутько , Наталья Львовна Туманова

Историческая проза

Похожие книги

Третий звонок
Третий звонок

В этой книге Михаил Козаков рассказывает о крутом повороте судьбы – своем переезде в Тель-Авив, о работе и жизни там, о возвращении в Россию…Израиль подарил незабываемый творческий опыт – играть на сцене и ставить спектакли на иврите. Там же актер преподавал в театральной студии Нисона Натива, создал «Русскую антрепризу Михаила Козакова» и, конечно, вел дневники.«Работа – это лекарство от всех бед. Я отдыхать не очень умею, не знаю, как это делается, но я сам выбрал себе такой путь». Когда он вернулся на родину, сбылись мечты сыграть шекспировских Шейлока и Лира, снять новые телефильмы, поставить театральные и музыкально-поэтические спектакли.Книга «Третий звонок» не подведение итогов: «После третьего звонка для меня начинается момент истины: я выхожу на сцену…»В 2011 году Михаила Козакова не стало. Но его размышления и воспоминания всегда будут жить на страницах автобиографической книги.

Карина Саркисьянц , Михаил Михайлович Козаков

Биографии и Мемуары / Театр / Психология / Образование и наука / Документальное
Идея истории
Идея истории

Как продукты воображения, работы историка и романиста нисколько не отличаются. В чём они различаются, так это в том, что картина, созданная историком, имеет в виду быть истинной.(Р. Дж. Коллингвуд)Существующая ныне история зародилась почти четыре тысячи лет назад в Западной Азии и Европе. Как это произошло? Каковы стадии формирования того, что мы называем историей? В чем суть исторического познания, чему оно служит? На эти и другие вопросы предлагает свои ответы крупнейший британский философ, историк и археолог Робин Джордж Коллингвуд (1889—1943) в знаменитом исследовании «Идея истории» (The Idea of History).Коллингвуд обосновывает свою философскую позицию тем, что, в отличие от естествознания, описывающего в форме законов природы внешнюю сторону событий, историк всегда имеет дело с человеческим действием, для адекватного понимания которого необходимо понять мысль исторического деятеля, совершившего данное действие. «Исторический процесс сам по себе есть процесс мысли, и он существует лишь в той мере, в какой сознание, участвующее в нём, осознаёт себя его частью». Содержание I—IV-й частей работы посвящено историографии философского осмысления истории. Причём, помимо классических трудов историков и философов прошлого, автор подробно разбирает в IV-й части взгляды на философию истории современных ему мыслителей Англии, Германии, Франции и Италии. В V-й части — «Эпилегомены» — он предлагает собственное исследование проблем исторической науки (роли воображения и доказательства, предмета истории, истории и свободы, применимости понятия прогресса к истории).Согласно концепции Коллингвуда, опиравшегося на идеи Гегеля, истина не открывается сразу и целиком, а вырабатывается постепенно, созревает во времени и развивается, так что противоположность истины и заблуждения становится относительной. Новое воззрение не отбрасывает старое, как негодный хлам, а сохраняет в старом все жизнеспособное, продолжая тем самым его бытие в ином контексте и в изменившихся условиях. То, что отживает и отбрасывается в ходе исторического развития, составляет заблуждение прошлого, а то, что сохраняется в настоящем, образует его (прошлого) истину. Но и сегодняшняя истина подвластна общему закону развития, ей тоже суждено претерпеть в будущем беспощадную ревизию, многое утратить и возродиться в сильно изменённом, чтоб не сказать неузнаваемом, виде. Философия призвана резюмировать ход исторического процесса, систематизировать и объединять ранее обнаружившиеся точки зрения во все более богатую и гармоническую картину мира. Специфика истории по Коллингвуду заключается в парадоксальном слиянии свойств искусства и науки, образующем «нечто третье» — историческое сознание как особую «самодовлеющую, самоопределющуюся и самообосновывающую форму мысли».

Р Дж Коллингвуд , Роберт Джордж Коллингвуд , Робин Джордж Коллингвуд , Ю. А. Асеев

Биографии и Мемуары / История / Философия / Образование и наука / Документальное