Не просила этого свидания. Не ждала, даже не мечтала. Не предупредив, повели однажды куда-то по длинному коридору. Открыли дверь в просторную и совершенно пустую, только четыре стула посредине, комнату — и зашлось сердце: мама, мамочка… Бросилась к ней, уткнулась головой в колени ее и за все четверть часика, отпущенные им, слова внятного сказать не смогла, только — прости, прости, прости… Мама почти владела собой: тоже плакала, но все-таки и говорила что-то. Говорила о том, что ее вызвали в Петербург, к самому Лорис-Меликову, и он передал ей просьбу, вернее (спохватился тут же) приказание государя, чтобы она как мать повлияла на дочь и склонила ее назвать всех соучастников своих… Мамочка отказалась от такой миссии: моя дочь взрослый человек с вполне сложившимися взглядами, она ясно сознавала, конечно, что делала, поэтому никакие просьбы не могут повлиять на нее. И тогда этот мерзавец: не забудьте, сударыня, что еще сын ваш в наших руках; и мы, если понадобится, сгноим его в тюрьме! Я знаю, господин министр, что вы можете это сделать; тем не менее я… Но вы все-таки пожелаете видеть вашу дочь? Конечно, хотела бы. Так вам будет дано свидание…
Прости, прости…
Не надо, Сонюшка. Не надо. Я понимаю.
Прости, прости, прости…
Так ничего больше и не сумела сказать тогда. Душили сдерживаемые рыдания. Да и два соглядатая, торчавшие здесь же и ловившие каждое слово, мешали. Но все, о чем можно сказать только с глазу на глаз, вернувшись в камеру, написала ей.
Написала — все давит и мучает меня мысль, что с тобой; умоляю, успокойся, не мучь себя из-за меня.
Написала — о своей участи нисколько не горюю, совершенно спокойно встречаю ее, так как знала и ожидала, что рано или поздно, а так будет; и, право же, она, участь эта, не такая мрачная…
Написала — жила я так, как подсказывали мне мои убеждения, поступать же против них я была не в состоянии; поэтому со спокойной совестью ожидаю все предстоящее мне…
Написала — единственное, что тяжелым гнетом лежит на мне, это твое горе, моя неоцененная; это одно меня терзает, и я не знаю, что бы я дала, чтобы облегчить его…
Написала — я всегда от души сожалела, что не могу дойти до той нравственной высоты, на которой ты стоишь; но во всякие минуты колебания твой образ меня всегда поддерживал; в своей глубокой привязанности к тебе я не стану уверять, так как ты знаешь, что с самого детства ты была всегда моею самой постоянной и высокой любовью…
И еще написала — я надеюсь, родная моя, что Ты простишь хоть частью все то горе, что я тебе причиняю, и не станешь меня сильно бранить: твой упрек единственно для меня тягостный…
Да, мамы нет в суде. Не пустили…
А процесс — своим чередом.
Допрос обвиняемых. Рысаков. Тимофей Михайлов. Гельфман. Кибальчич. Перовская. Желябов.
Свидетели, их показания. Выводы экспертов.
В зале постоянно говорок оживленный. Обсуждают, комментируют. Все взоры — к скамье подсудимых. Дамы — те и вовсе лорнируют, как в театре. Публика явно поразвлечься пришла, на диковинное поглазеть. Благо спектакль-то даровой, вдобавок — для избранных.
Спектакль и есть. Все заранее расписано, все роли. Первоприсутствующий — сенатор Фукс — в этой пьесе лицо, сразу видно, сугубо второстепенное: слуга просцениума, не больше. Главная фигура — это тоже совершенно очевидно — прокурор Муравьев. По сути, он и ведет процесс. Командует парадом и счастлив этим, нескрываемо счастлив.
Коля… Коля Муравьев… Сразу узнала его. Тыщу лет не видела его — с самого детства, — а вот, поди ж ты, тотчас узнала. Он и мальчиком был пухл и вальяжен. Только волосы вот поредели несколько… Сколько ж ему теперь? Года на три старше меня — стало быть, тридцать. Что ж, в такие-то лета да быть обвинителем на таком процессе — недурственная карьера, далеко пойдет… В Пскове рядом жили, соседние дома. Его отец — губернатор, ее — вице-губернатор.
Друг детства. Проказливый мальчик с пухлыми щечками.
И вот он правит бал теперь и упивается этой своей ролью главного распорядителя. Поди, и пьесу эту, разыгрываемую сейчас, он писал. Он, кто ж еще! Спроста ль хозяином держится?.. И лишь один персонаж, к досаде его, ему неподвластен, никак не совладать господину государственному обвинителю с ним: Желябов. Он отказался от адвоката, решил "защищать себя сам. Вернее, не столько себя, — партию.
Но боже, как они мешают ему говорить! Прерывают, сбивают, запрещают. То и дело звенит председательский колокольчик… Я должен предупредить вас, что я не могу допустить таких выражений, которые полны неуважения к существующему порядку управления и к власти, законом установленной… Теоретические воззрения не могут быть предметом объяснений на суде… Считаю необходимым вас предупредить… Я должен вас остановить… Подсудимый, вы выходите из тех рамок, которые я указал… Говорите только о себе… Подсудимый, я решительно лишу вас слова, потому что… Я не допущу объяснения убеждений и взглядов партии…
Мерзавцы.
Но ничего, главное он все же сумел сказать.