Бесспорно, она почти не говорила, но если прерывала молчание, то в самую точку. Не притворяйтесь, будто не помните, что она сказала Саре Бернар, я прекрасно знаю, насколько это врезалось вам в память. Звонким голосом она объявила, что мнение великой актрисы о какой #8209;то картине легковесно, и ей следует побольше смотреть и поменьше судить. Такое lиse #8209;majestй [16], э? Эвелин находилась там, чтобы преклоняться и замирать в восхищении, а не держаться с этими людьми на равных и, уж конечно, не критиковать их. Я прекрасно помню, как вы ловко вмешались и изменили тему разговора, продемонстрировав меру ваших способностей даже в крайне неловком положении.
Но я также помню лицо самой Бернар - как с него исчезло выражение скуки. Великолепная женщина: тщеславная, как павлин, но умеющая отличить хвалу от лести. В конце #8209;то концов, она профессионал, и ее успех зависит от умения отличить одну от другой. Она знала, что попалась, что упрек был заслужен. Ей понравилось, как на нее набросилась эта тощая девочка, которая вскинула голову в наивном вызове и, говоря, смотрела вам в глаза. Это подперчило пресность боготворения, которым ее обычно потчевали. Все эти изумленные аханья, эти восторги, с какими встречалось ее любое слово, взвизги одобрения при малейшем ее замечании. И кто #8209;то вроде Эвелин должен был показаться стаканом холодной чистой воды после целого дня глотания неразбавленной патоки.
Как вас должно было удручить, что Эвелин получила приглашение на ужин, а вы нет? Ни тогда, ни после. Нет, не притворяйтесь. Вы пришли в бешенство. Я слишком хорошо вас знаю, чтобы ошибиться. И в еще большее, когда поняли, что она нисколько не польщена такой честью. Она отправилась на этот ужин, она поела, она «чудесно провела время, благодарю вас». Подобное оставляло ее неуязвимой, а потому она была неуязвима и для вас. Ей не хотелось соприкасаться со знаменитостями. А уж вы тем более не могли ей ничего предложить, кроме вашей светской сноровки, вашего умения политика заставлять людей поступать по #8209;вашему, а потому она перестала посещать ваши маленькие собрания. Без всякого намерения оскорбить, вы же знаете. Она не отдавала себе отчета, что нанесла непоправимую обиду, удар в самое сердце вашей власти. Она отвергла вас даже более необратимо, чем отвергла меня.
Несколько друзей - остальные враги. Таким было ваше жизненное кредо, а Эвелин показала, что не хочет быть вашим другом.
«Но картина же действует или не действует, верно?» Так она откликнулась, когда вы изложили раннюю версию вашей теории искусства, современности, связи художника с реальностью и все прочее. Такое наивное, простенькое, но сокрушающее осуждение усилий всей вашей жизни, направленных на то, чтобы усложнять и затемнять, делать труднее для понимания. Превращать простое удовольствие в мистическую тайну. Для Эвелин существовали картина и тот, кто на нее смотрел. Прямая взаимосвязь. Она была протестанткой от живописи и не нуждалась в посредниках, будь то критики или священнослужители.
Ее слабостью было парализующее сомнение в себе, которое поражало ее на каждом шагу. Такова цена протестантизма и индивидуальности. Постоянная тревожная необходимость выбирать между хорошим и плохим сходит на нет, если право судить передаешь другим. Вероятно, потому #8209;то я с такой готовностью склонялся перед вашими суждениями, и потому #8209;то я такой счастливый папист. Необходимость решать самим - страшное бремя, и всепроникающие сомнения - его неизбежная цена.
Я ничего не осознавал до того дня, пока жутко с ней не сцепился; вы же ощущали это инстинктивно и знали, куда нанести удар, когда настала удобная минута. Через немалое время после того, как мы все так или иначе вернулись в Лондон навстречу новому веку. Я начал писать портреты и отчаянно искать известности - любой известности, - лишь бы про меня узнали. Любая выставка, которая могла принять мои картины, получала их в изобилии. Любое упоминание в прессе читалось, перечитывалось, хранилось, как сокровище. Я посылал картину за картиной в Королевскую академию, и подавляющее большинство их отвергалось. Со всей моей неотесанностью я культивировал тех, кто мог оказаться мне как #8209;то полезен. Я уже почти отчаялся. Это был мой последний бросок. До того момента мне удавалось убедить себя, что я все еще молод, все еще учусь. Теперь мне было за тридцать, я знал, что лучше я уже не стану, и не был уверен, не ожидает ли меня участь Андерсона. Мне требовалась вся помощь, которую я мог получить, о которой, подавив гордость, мог попросить. Тем более что вы меня поощряли и говорили мне, что это единственный способ преуспеть.