Я принялся разглядывать картины. Естественно - кто бы устоял? Мне и в голову не пришло воздержаться. Каждый художник, заходивший в мою мастерскую в Хаммерсмите, тут же принимался переворачивать полотна, знакомясь с моими замыслами. Как и я сам, куда бы я ни заглядывал. Вынюхивание - великая движущая сила искусства. Вспомните, как Рафаэль тайком пробирался в Сикстинскую капеллу посмотреть, что замыслил его великий соперник. В комнатушке Эвелин я был поражен тем, что увидел. Нет, правда. Вас там не было, чтобы наставить меня, а я уже вечность не видел ее работ. Она добилась поразительной простоты. Одна особенно осталась в моей памяти - этюд ее маленького плетеного стула у окна. Только стул и больше ничего, но он был чудесным, теплым и одиноким, уверенным и отчаявшимся, простым и внутренне сложным. Вот такую смесь различных эмоций и мыслей он предлагал и просто ослеплял. Совсем крохотный - десять дюймов на десять дюймов, не больше. И настолько близкий к совершенству, насколько возможно. Она уловила дух кого #8209;то вроде Вермера и превратила его в нечто совершенно современное и личное. Изумительно.
Я глядел на него, когда она вошла, и сразу же плетеный стул вылетел у меня из головы. Она была в ярости на меня, а я еще никогда не видел ее по #8209;настоящему рассерженной. Никто никогда не проникал за преграду спокойной благовоспитанности, из #8209;за которой ее было так легко недооценить. «Как ты смеешь рыться в моих личных вещах? Да кем ты себя воображаешь…» Ее гнев, захлестнувший меня, точно бешеный поток, был ужасающим по своей напряженности и тем более из #8209;за полнейшей неожиданности.
И еще, и еще. Она была глубоко оскорблена, но хуже того: охвачена ужасом. Пока она металась, собирая те несколько картин, которые я успел увидеть, тщательно прислоняла их вновь лицом к стене, чтобы скрыть от взгляда, я внезапно понял, что она болезненно смущена. Она ждала, что я отпущу какое #8209;нибудь критическое замечание, посмеюсь над тем, что она написала стул в спальне. Бог мой, мне и в голову не пришло бы! Но она противилась моим попыткам успокоить ее и даже извиниться. Она была готова заплакать от ярости - можно было подумать, что я попытался посягнуть на нее. С ее точки зрения, полагаю, я и посягнул, и куда грубее, чем в Париже. Я снасильничал над чем #8209;то глубоко личным, разоблачил ее слабость - она вложила в эти картины все и страшилась того, что в них могли увидеть другие. И тем не менее я жалел, что не увидел больше, что не увидел те, которые она особенно не хотела, чтобы я увидел.
Она вышвырнула меня вон, и мне пришлось написать униженно молящее письмо - длинное, - чтобы вымолить прощение. И все равно она не разговаривала со мной несколько месяцев, а после отказывалась говорить о своих картинах, как я ни пытался. «Какой смысл писать их, черт дери, если их никто не видит?» - как #8209;то попробовал я еще раз.
«Они не готовы. Они недостаточно хороши, и я не хочу говорить об этом».
Но в конце концов она вынуждена была принять решение. Я ее вынудил. Ченилская галерея предложила устроить ее выставку - главным образом из #8209;за моих восторженных отзывов, пробудивших у них интерес. Они решили пойти на риск: женщина, чьих картин они даже не видели. Вообразите, как замечательно я себя чувствовал. Я способен оказывать такое влияние, одного моего слова достаточно, чтобы подобное осуществилось на деле! Разумеется, тут примешивалась и политика. Они хотели устроить выставку Огестеса Джона, но он отказался, потому что дата совпала с вашим великим представлением постмодернизма. Он не только был морально оскорблен, что его вы не пригласили, но и, будучи отнюдь не глупым прекрасно понимал, что фурор, который поднимется, заслонит все остальное. В результате Ченил оказалась пере перспективой пустых стен на пару недель. Небольшая выставка неизвестной художницы не будет выглядеть поражением, пусть и не привлечет большого внимания. Именно это им и требовалось.