– Я понимаю! Что, ты думаешь, что я тебя не жалею? Но поезд ушел, слышишь ты меня или нет? Потому что ты уже бросила меня однажды! И я чудом не подох тогда! Чудом! У меня здесь ничего не оставалось, когда ты уехала! Ничего почти! Потому что я два года на все плевал, ничего не ставил, никуда не ездил, сидел у твоей юбки! А другие, между прочим, ставили, да! И ездили, да! И горла друг другу перегрызали! Ты бросила меня и начала налаживать свою эту подлую супружескую жизнь! Прыгнула обратно в кровать к Ричарду! После меня! После нашей, – он вдруг весь затрясся, – после нашей любви! Любви, а не… Вот ты мне и ответь сейчас: как ты могла? Откуда в тебе столько здравого смысла? Ну, что ты молчишь?
…Она никогда не видела его таким.
Никогда ничего похожего.
Ей казалось, что еще немного – и он ударит ее.
Она закрыла лицо руками и разрыдалась.
– Ну, вот, – прошептал он. – Еще и ребенка разбудим. Два идиота. Прости.
– При чем здесь – «прости»? Я думала, что неважно, кто больше виноват, кто меньше, кто чего хотел, кто как обжегся! Я думала, что у нас не так, как… а оказывается…
Он не дал ей договорить.
– «В моей руке такое чудо – твоя рука…» – гримасничая в темноте, процитировал он. – О Господи! Ева-а-а! Девочка моя маленькая, женщина моя страшная! Что мне делать с тобой!
Она продолжала плакать, и он замолчал.
– Ты столько пережила, я знаю. Но ты мне поверь: я сам был на волосок от…
– Чего-о-о? – закричала она сквозь слезы и тут же испугалась, что разбудит Сашу, перешла на шепот: – Ты был «на волосок», а у меня голову отрубили вместе со всеми волосами!
– Ты что, считаешься со мной?
Она вдруг обняла его.
– С ума ты сошел! Слава Богу, что хоть тебя миновало!
Он вздрогнул, словно она произнесла что-то, чего нельзя произносить.
– Миновало – не миновало, – пробормотал он, – этого мы не знаем. Тебе тоже нужно думать о нем, – он кивнул головой на дверь соседней комнаты.
Все, как она и думала!
Зачем ему посторонний ребенок?
– Ты придешь завтра?
Он вздохнул и поцеловал ее.
– Завтра? Нет, завтра все-таки не получится. Послезавтра обязательно.
Оделся. Вышел в коридор.
Еву охватила паника.
…Все, сейчас он уйдет.
– Лежи, – крикнул он из коридора. – У меня есть ключ, я закрою. С Новым годом, любимая. Завтра я позвоню.
…Ей хотелось смеяться, громко смеяться, хохотать, во весь голос, навзрыд. Распахнуть окно, у которого он только что стоял, высунуться по пояс на мороз и хохотать, хохотать.
– Господи, – изо всех сил зажимая рот подушкой, пробормотала она, – Господи, помоги!
Рыдание стояло в горле вместе с хохотом, душило ее, в глазах чернело.
– Не может быть, чтобы он ушел, не может быть, чтобы он ушел, – стуча зубами, повторяла она, и в этот момент Саша пронзительно крикнул из темноты:
– Daddy![7]
Часть вторая
Майклу Груберту было тринадцать лет, когда он увидел сон, после которого у него началось то подавленное и грустное состояние, от которого в конце концов и пришлось лечиться таблетками.
Сон этот пророс в нем, как ветвистое дерево, вечно тревожное и шумящее, до крови царапающее мозг, постоянно настигающее внезапными звуками своего существования, но единственное, что можно было сделать, – это жить так, чтобы ничто не препятствовало росту этого дерева, не мешало ему.
Во сне Майкл увидел себя внутри магазина, куда он зашел, чтобы купить бутерброд с лососиной. Едва взглянув на прилавок, он почувствовал, как остро ему хочется именно этого – сочного, красного, с жемчужными слезящимися прожилками рыбьего мяса, толстыми кусками разложенного на листьях салата, и с трудом дождался, пока подойдет его очередь.
Продавщица, однако, сказала, что те бутерброды, которые лежат под стеклом, уже чьи-то, а ему нужно пройти в соседнюю комнату – она кивнула подбородком, указывая, куда именно, – и там ему сделают свежий, и там же скажут, сколько это стоит, потому что – сказала она, сглотнув зевоту, – мы каждый кусок заново взвешиваем, и все у нас
Из спины у человека в пестрой спортивной шапочке вырезали куски того
Того, что, оказывается, называется «лососина».
Вот почему продавщица не взяла с него денег и отправила его в соседнюю комнату.
Где они отрезают, взвешивают и только тогда говорят цену.
А этот, в шапочке, раскачивается и молчит, потому он давно смирился с тем, что его разрежут на куски.
И съедят.
Разрежут и съедят.
Спасибо, что хоть под наркозом.