– Пойдем отсюда, – в голос заплакала Хоуп и бросилась к двери, – Эл, пожалуйста, давай уйдем, я не могу!
Она не сразу справилась с замком, и Томас с деревянным лицом помог ей. Хоуп подбежала к лифту, нажала кнопку. Элизе растерялся.
– Идите-идите, – не глядя на него, сказал Томас, – вас ждут.
– I’m not gonna give up, – пробормотал Элизе. – I’ll call you anyway.[42]
Выйдя из подъезда во двор, Хоуп опустилась на покрытую снегом лавочку и стала похожа на вмерзшего в лед воробья.
– Я не знаю, что с ними делать, Эл, – прохрипела Хоуп. – Ты понял, да? Он ни за что не признается теперь, что знает ее и знает, где она. Он теперь будет как Жанна д’Арк. Пойдем отсюда.
– I feel sorry for you, sweaty, – пробормотал Элизе. – It s not your problem… You can go back to New York, I’ ll stay here…[43]
Они пошли по направлению к Смоленской площади. Кое-где в окнах уже зажглись огни, стало сумрачно, пошел мелкий колючий снег. С дворовых помоек тянуло свежим праздничным запахом только что выброшенных новогодних елок.
– Холодно, – стуча зубами, сказала Хоуп, – давай хоть в гастроном зайдем…
В гастрономе она купила два пирожка с капустой и два стакана кофе. Сели за маленький столик. Сердитая уборщица, шмыгая носом, шваброй толкала перед собой по полу груду грязных мокрых опилок. Входящие в гастроном люди кашляли и сморкались в платки.
– Холодный город, да? – грустно сказала Хоуп. – Тебе-то после Пунты-Каны вообще, наверное, кажется, что здесь жить нельзя?
…Нужно что-то делать с этой жизнью, что-то… Он сидел на кухне, один, Елена закрылась в спальне.
Черт возьми, мы уже старые люди для таких-то нервотрепок, в один прекрасный день кого-нибудь из нас разобьет инсульт – и все, пишите, как говорится, письма. Кому все это нужно, зачем? Увезут в больницу гору мяса с бессмысленными глазами наверху, с отвисшей челюстью, там будут делать уколы, совать таблетки – ну, положим, не помрешь, восстановят. Не до конца, не до конца! Вернешься домой – тихим, перепуганным, наденешь тапочки. Утром – таблетка, вечером – таблетка. Денег – кот наплакал, голова как у пьяного. Давление. Страсти все улягутся, успокоятся, потому что когда утром – таблетка, вечером – таблетка, не до этих тебе будет мук с заломленными руками и проклятьями, а только чтобы тихо прошел день, чтобы не разорвалась вдруг огненная хлопушка внутри головы, не засвистела под окном «Скорая», не заплясали над тобой табаком и пивом провонявшие санитары…
Вот она, бездна. Какого еще рожна нужно? Вот он, спектакль.
Гениальным поставленный режиссером.
Если все это продолжать в том же духе, как говорила его давно умершая тетка, то все это кончится само собой и очень быстро. Кто-нибудь не выдержит. Сегодняшнее безобразие по Федору Михайловичу (он еще раз увидел все это: черный громадный нелепый парень с волчьей ушанкой на коленях, перепуганная, в летней, не по сезону, юбчонке, лохматая девица, жена с окровавленной салфеткой в руке!), сегодняшнее безобразие – только репетиция.
Премьера будет пострашнее.
Еве нужно отсюда уехать. Нельзя, чтобы она оставалась в Москве, да еще с украденным у отца ребенком. Его ненаглядная половина этого не допустит. Самому себе стыдно было признаться в том ужасе, который вызывала у него жена. Но разве это ее вина? Разве не он когда-то сказал ей с сумасшедшей твердостью, что любит другую женщину, и теперь вся их судьба в руках этой женщины?
Елена всегда была нелегкой, склонной к истерикам – сколько криков стояло в их доме, сколько скандалов разбивалось о его голову! – но ведь жили же они и не думали о том, что в один прекрасный день он, потеряв рассудок, произнесет ей смертный приговор?
Слава Богу, что она вены себе не разрезала, голову в петлю не сунула, бедная. Слава Богу, что и он выжил, и ушла из него эта пытка, когда ничего не нужно, кроме лица с фарфоровыми висками, губ этих, глаз этих, черно-синих, и плоть изнывает от постоянного желания.
Он вспомнил, как про себя иногда обращался к Еве словами из Заболоцкого: «Драгоценная моя женщина». Да, драгоценная. К ней это подходило. А потом? Что потом-то было? Когда драгоценная женщина, подхватив мужа и дочку, полетела к другим берегам? И сказала, что «никогда ничего менять не станет»?
И вот теперь, когда они с Еленой чуть-чуть успокоились, она вернулась обратно – зачем?
Не потому, что ушло это – когда огонь бушевал в нем и ничего, кроме ее тела, не нужно было, – не потому, что это исчезло, – нет, любое прикосновение к ней, как и прежде, бьет его током, – но нет больше сил на ежедневный ад вранья, на морок этот, нет сил, иссякли!
МакКэрот позвонил и сказал, что будет у них в гостинице через полчаса. Майкл лежал на кровати в спальне, они с Айрис сидели у него в ногах.
Доктор Груберт вспомнил, как двадцать лет назад сын тяжело заболел свинкой. Никак не могли сбить температуру, у Майкла начались судороги, и, когда он наконец, постанывая и всхлипывая, заснул, они, перепуганные, просидели у него в ногах до рассвета.
– Может быть, ты поешь? – спросил доктор Груберт.