— Какого черта! — заспорил уязвленный мистер Брилл. — Я же так и сказал!
— Не-е-т! — ядовито отозвался Баском. — Отнюдь не так! Вы сказали: придумал максимум, а правильное слово: максима. Оно и пишется иначе, — кольнул он побольнее.
— Как оно, интересно, пишется? — спросил мистер Брилл.
— А так и пишется:
— Ладно, — сказал Брилл, — плевать, как это пишется, важна суть: мы хотим не «сколько», а все, что у вас есть. И на этом стоим!
И Брилл действительно стоял на этом — открыто, не таясь и без уверток. Он зубами держался за свое — и не упускал чужого. И эта ненасытность, эта грубая неприкрытая алчность не отпугивала, а привлекала людей, внушала им неколебимую веру в личную и деловую порядочность Брилла. Возможно, это происходило оттого, что скрытность была не в натуре этого человека: свои планы он выкладывал всем и каждому, захлебываясь от брани и смеха, и всякий после такого представления уходил с уверенностью — вроде этого итальянца — в том, что Брилл — «душа-человек». Даже дядя, то и дело каравший коллегу презрением и сарказмом, и тот питал к нему своеобразное уважение, какую-то вымученную симпатию: в разговоре со мной он, случалось, вспоминал то или иное высказывание Брилла — и знакомая гримаса отвращения искажала его крупной лепки чуткое лицо, и вынужденный смех надсадно выкашливался через его замечательное нюхало и рот с ненадежной преградой из нескольких лошадиных зубов.
— Хм! Хм! Хм! Конечно, — гудел он в нос, глядя поверх задумчивым шалашиком сплетенных пальцев, — что взять с темного человека!.. Не думаю, чтобы… да нет, уверен, что Брилл за свою жизнь и полгода не проучился в школе. Вообрази! — Баском смолк, жутковато оскалившись, и выставил на меня свои пронзительные стариковские глаза, и эта неожиданная перемена в облике, то, что он как бы глянул на меня из своей глубины, где протекала жизнь, бесконечно далекая от здешней, — это завораживало и сбивало с толку. Серые, острые, старые глаза, на одном паралитично запало веко, видеть это не мешало, зато придавало взгляду порой зловещее, недружелюбно-насмешливое выражение. — Вообрази, — переходил он на оглядочно-осторожный шепот, — чтобы человек мог… чтобы сказать такое… Ах, мерзость! Мерзость! Мерзость, сынок! — шептал дядя, в каком-то священном ужасе жмуря глаза, словно язык отказывался повторить всплывшую в памяти баснословную неприличность. — Можно ли
Он горестно размышлял, отсутствующе глядя поверх сцепленных пальцев, а я в который раз залюбовался благородным абрисом его задумавшейся головы, высоколобой и неприкаянной, которая не только печатью мысли, но и физическими пропорциями, и всей своей чистотой и незащищенностью так поразительно напоминала голову Эмерсона, и в такие минуты, как эта, мне казалось — я не видел головы прекраснее и чтобы на ней так запечатлелась вся жизнь человеческая с ее одиночеством и достоинством, величием и отчаянием.
— Да, сэр! — снова заговорил он. — Конечно, он темный человек и некоторые его высказывания… Ах, мерзость! Мерзость! — жмурился и смеялся он. —
Вот эту хлесткость он втайне особенно ценил, и был случай, когда он завистливо пожалел, что не может прибегнуть к ее помощи. В тот памятный день дядюшка Баском, воздев руки, облек свою никчемность в слова пламенной мольбы: — Если бы тут был Б. Т.! Мне бы его язык! Чтобы сказать