— …Ну вот. Он прочитал это письмо, а мы и не поняли, что с ним. Весь вечер все ходил. Сначала — к врачам. Спасибо, говорит, всем вам! И те не поняли… Потом с нами прощался. Всех обошел. А Анжелики не было. Она бы догадалась! И не было Авессалома Артековича. Авессалом потом, когда узнал, все не мог в себя прийти, все на врачей орал: «Неужели никто из вас не понял, что он прощался с вами, потому что на тот свет собирался!?» А меня именно в этот день перевели во второй! Он, говорят, искал меня, а потом отстал… Утром в нашем корпусе шу-шу-шу… Сестры забегали, засуетились… Что да что? А потом и говорят: в первом корпусе, в шестой, один ночью зарезался… под одеялом… И письмо нашли. Я, как был, выбежал… А там уж и Авессалом, и Анжелика… Потом мы все из окон смотрели, как его выносили… Знаешь, он все про тебя спрашивал. Где, говорит, он? Что с ним? Ну вот… А как его хоронить, весь госпиталь вышел… Все его любили.
— А что в письме было?
— А немного: ты мне не нужен и не пиши. Авессалом, говорят, сказал: «Я бы это письмо в музей отдал… Чтобы помнили!» Ну вот и все…
— А что здесь?
Я держу в руках тяжелый сверток.
— Там штык немецкий и записка тебе. Он мне еще раньше отдал. Отдай, говорит, если меня выпишут, мальчику.
— Спасибо…
— Придешь еще?
— Нет… Не знаю…
— Прощай! — Он внезапно обнимает меня и целует. — Сынок…
Слезы бегут у меня ручьями по лицу.
— Прощайте, Иван Васильевич!
Я иду к дверям, но на середине палаты оборачиваюсь: он стоит у столика с бумажными цветами, воткнутыми в стеклянную без воды вазу, поднимает в воздух кулак и так держит его. «Как Тимме и Чернетич!» — думаю я.
На улице я разворачиваю сверток. В газете, блестя темной сталью ножен, лежит плоский немецкий штык и сложенная вчетверо страница из школьной тетради. В ней всего одна строка: «Помни госпиталь! — написано большими корявыми буквами. — От Селиверстова Т. Я.»
Солнце закатилось за крыши домов, и только в высоком небе, в прозрачном холодном воздухе видны освещенные его лучами два тонких, как стрелы, облака. Повиснув одно над другим, они переливаются перламутром. Замерзающие лужи хрустят у меня под ногами. Почти в самом зените светится зарождающийся месяц. Со стороны бульваров поднимаются аэростаты воздушного заграждения, попадают в свет заходящего солнца, он сверкает на их боках. Ветер поворачивает тупые носы аэростатов на запад.
Вечером дома, сидя у печки, я достаю штык и вынимаю его из ножен. Брат за моей спиной, сдерживая дыхание, смотрит на него, забыв обо всем на свете. На штыке дата — 1914.
— Кто тебе подарил?!
— Один раненый.
— Герой?
— Да.
— Я так и подумал! А можно я подержу его?
— Возьми.
Я затапливаю печь: беру несколько бумажек, зажигаю, и они загораются слабым синим пламенем. Сверху кладу сухие щепки. Беру еще одну бумажку из корзины и вижу свой почерк. Разворачиваю ее: «…напишите ему письмо…» Я кладу и ее в печку. Секунда — и от листка ничего не остается, кроме белого пепла. А потом и он улетает.
XXVIII
— У Нюрки был обыск! — говорит Славик. — У нее нашли восемьдесят банок американской тушенки, золото и драгоценности! И — бинты!
— Ну и что?
— Вот дурак! Бинты, измазанные в крови! Они лежали у нее возле печки, она не успела их сжечь. Это же бинты ее сына! Он же удрал из госпиталя… уже давно! И прячется где-то здесь! А ты… ничего не слышал?
— Нет! Ты меня уже спрашивал.
Славик толкает меня в бок:
— Смотри!
На углу, напротив Нюркиного подъезда, человек. Уткнув голову в воротник, он ходит взад-вперед по свежевыпавшему снегу, скрипя блестящими офицерскими сапогами. Мы проходим мимо него. Из-за углов поднятого воротника нас обшаривают внимательные глаза, затем, повернувшись к нам спиной, человек продолжает мерить улицу шагами.
— Вот видишь!
— А где она сейчас?
— А кто ее знает! С работы ведь ее выгнали. Говорят, часто ходит в церковь и пьет. Ее видели на рынке совсем пьяную, она ругала милицию, потом плакала, и ее увели.
— Да, я видел… А как ты думаешь, его поймают?
Он пожимает плечами.
— А если поймают?
— Крышка! А ее все равно посадят за спекуляцию. У нее все забрали, а ее оставили, только чтобы поймать сына… Мне сказали, — он шепчет мне на ухо, — что она его кормит. Она теперь «подсадная утка».
Дурачок Ваничка, приплясывая, идет нам навстречу. Его пальто, рваное и засаленное, распахнуто, на груди виден мешочек на веревочках, где у него хранится портрет Героя. Штаны, как всегда, расстегнуты, босые ноги всунуты в рваные, без шнурков, башмаки.
— Гы-ы! — говорит он нам вместо приветствия. — Я… я черта видел!
— Где? — быстро спрашивает Славик Ваничку. — Где ты видел черта?
— Десь! Десь! Гы-ы! — И, смеясь, Ваничка показывает куда-то вдаль.
— Когда?
— Гы-ы! Не кажу!
— А я тебе рублик дам, — обещает Славик.
— А не плюнешь в руку… как тогда?
— Нет.
— Черта! Видел черта! Он… как я… Только беднее… Он меня выгнал! — кричит Ваничка. — А я в домике жил, как зайчик! У-у! — Он приставляет к ушам свои обмороженные пальцы и делает несколько скачков, низко приседая.
У Славика лицо становится серьезным.
— А где же твой домик, Ваничка? — ласково спрашивает он.