Она отдала мне клочок бумаги и открыла решетчатую дверь лифта, сиявшего огнем лишь чуть менее тусклым, чем лампа на лестничной клетке, и опустилась на первый этаж, где дремал в своей фанерной каморке инвалид-вахтер и клубы пара - душноватого, с особенным московским запахом кухни, пыли, вечернего чая под оранжевым шелковым абажуром - вырывались из неплотно пригнанной дубовой двери подъезда на январский двор. Вернувшись к Жуковкиным, я подошел к окну и различил сквозь мягкий снегопад фигуру моей учительницы в длинном черном пальто, удаляющуюся вверх по улице Самария Рабочего - или мне только почудилось? Оранжевого абажура, в конце пятидесятых годов начавшего выходить из моды, а там и вовсе заклейменного как атрибут мещанства, у народного скульптора, конечно, не было, да и свой мы выбросили на помойку при переезде, заменив его немецкой люстрой с тремя рожками, отдаленно похожими на поросячьи рыльца, - для родительской комнаты, и еще одной люстрой, попроще, всего о двух лампах, прикрытых тарелкообразным абажуром матового стекла - для нас с Аленкой.
"Ну что ты, заснул? - услыхал я недовольный голос своего друга. - У меня же завтра контрольная. Я понимаю, некоторые все хватают на лету, и готовиться им не нужно..." "Ошибаешься, - сказал я, - мне приходится заниматься даже больше, чем этим некоторым."
Темно-серый, остро заточенный грифель в ножке циркуля ломался довольно часто, издавая коротенький и безнадежный хруст, и все же в случае удачи, если особенно не нажимать, его хватало на то, чтобы провести многие десятки кругов разного радиуса, осторожно вписывая их один в другой, и легкими дугами, похожими на арки неведомых зданий, делить любой отрезок на две совершенно равные части, и скруглять тупые углы, восхищаясь ладностью и непреложностью этих линий, каждая из которых, я знал, состояла из бесконечного количества точек. "Как мы оторвались от земли," - невпопад сказал я. "Почему?" изумился Володя. "Потому что проводим линии графитом по бумаге, а геометрия означает землемерие, и когда-то была не наукой, а ремеслом.".
Мы быстро решили десяток задач; к чаю подали мои любимые эклеры, обсыпанные сверху бисквитной крошкой, но к нам никто не присоединился, а из спальни доносились то раздраженные голоса хозяина дома и его жены, то характерное завывание радиоглушилок, сквозь которое иной раз пробивались суховатые гармонии Исаака Православного.
"Доигрался твой кумир, - вдруг сказал Володя Жуковкин. - а теперь и Вероника Евгеньевна доиграется. Совсем не понимаю, зачем она втягивает отца в эти небезопасные развлечения".
Крем в эклерах был не заварной, а сливочный, и я, поколебавшись, ухватил с тарелки еще один - даже в центре они бывали нечасто, и далеко не во всех кондитерских. "С науками проще, чем с искусствами, - сказал я, ссыпая бисквитные крошки с ладони в рот, - познаешь себе тайны природы, и, во-первых, никаких неприятностей, а во-вторых..." "Что во-вторых?" - вскинул глаза Володя, удивленный наступившей паузой. "Как-то все яснее, - сказал я. - Адепт, который, наконец, откроет конечный камень философов, не только получит Нобелевскую премию и навеки останется в истории, но и сам будет понимать, что сделал великое дело. А искусство... но мы об этом уже говорили, помнишь?" "Не знаю насчет искусства, - отвечал Володя, - но твоя новая страсть, со всеми этими трансмутациями и противостояниями Юпитера, по-моему, все-таки чистое шарлатанство."