„Я на тебя сердит, мой друг Петр Лукич. Очень сердит и для того, хотя б и мог тебя порадовать теперь некоторым приятным известием, но не порадую. И впрямь, как не рассердиться? Я думаю, чтоб и ангел на моем месте рассердился. С тех пор как я расстался с тобою в Воронове, я не получил от тебя ни одного письма. Я думал, что ты опять в горячке лежишь, но из письма Николая Александровича (Львова) вижу, что ты у него был в Черенчицах. После этого, как мне не сердиться? Сам рассуди, ты к нему едешь 350 верст, а ко мне в целых три месяца 35 слов не написал. Это ни на что не похоже. Затем я на тебя очень сердит и не могу тебя порадовать весьма радостною новизною. Вот тебе за то. Не скажу, никак не скажу, о, очень веселое известие, ты бы за него дорого заплатил, да нет, брат, изволь сперва заплатить за то, что молчишь так долго, а потом тебе и скажут то, чего ты не знаешь и чему бы весьма обрадовался. Да лих тебе не скажут, так и не скажут как не скажут. Ну, брат. Каково? Долг платежом красен. Ты ко мне не пишешь, а я тебе не скажу. Сам бы, право, рад тебе сказать, да никак нельзя. Подумай, ведь всего лучше на свете справедливость. Ты виноват передо мною, следовательно, по старому закону я должен мстить тебе. А по новому? — ты скажешь. По новому, правда, мстить не велят, да я тебе и не мщу. Мстить — это делать какую-нибудь неприятность, а я тебе только не сказываю того, что бы тебе приятно было… Ты теперь не грусти, хотя и не знаешь, что бог меня обрадовал счастливым Сашенькиным сего 22 числа разрешением от бремени, что бог даровал мне дочь, сегодня крещенную и названную Машенькой, что, слава богу, Сашенька здорова. Так когда ты не грустишь, о чем же и суетиться? На что тебя из грустительного положения выводить?
Послушай, мой друг, опомнись. Ты виноват. Поправь свою вину. Последний раз я тебе об этом напоминаю. Скажу тебе чистосердечно, что недоумеваюсь, отчего происходит твое молчание? Из всего должен заключить, что оно происходит, что дружба твоя ко мне простыла. Но этого до времени я еще заключить не смею. Затем, что из этого заключения выйдут тысячи заключений, одно другого неприятнее.
Итак, не делая сам никакого заключения, прошу тебя разрешить мое недоумение. После последнего моего письма я не хотел более тебе писать. Но радость, которой бог меня благословил, я не мог не сообщить тебе, зная, что ты возьмешь в ней искреннее участие. Это была бы татьба в дружестве, по крайней мере в моем к тебе. Пиши, мой друг, ко мне и отвечай на мои к тебе письма“.
Все в этом письме, написанном 24 августа 1785 года из Обуховки, очевидно. Николай Александрович — Н. А. Львов. Черенчицы — крохотное его родовое поместьице неподалеку от Торжка. Зато Вороново — это семья Ивана Ларионовича Воронцова, родного брата недавнего государственного канцлера, президента Вотчинной коллегии, осыпанного, как и вся воронцовская родня, милостями императрицы Елизаветы Петровны. Его городская московская усадьба, между Рождественкой и Неглинной, тянется от Кузнецкого моста почти до стен Белого города. Окруженный бесчисленными флигелями и службами, дом больше напоминает дворец, а разбитый на берегу реки парк точно повторяет Версаль и через него в открытых берегах течет река Неглинка. И архитектор у Ивана Ларионовича свой, живущий в той же усадьбе, К. И. Бланк, который оставил дошедшую до наших дней памятку исчезнувших владений — церковь Николы в Звонарях.
В Воронове — то же богатство, тот же размах. Дворец, сооруженный Н. А. Львовым, садовые павильоны, огромный парк, ставшая родовой усыпальницей церковь. Но Воронцовы не слишком похожи на московскую знать. У них своя история, которой они гордятся и дорожат, свое особенное прошлое, из-за которого они хотят находиться в своеобразной оппозиции ко двору. Воронцов женат на Марье Артемьевне Волынской, дочери знаменитого государственного деятеля аннинских времен, которого привели на плаху проекты переустройства России. „Генеральный проект об улучшении в государственном управлении“, рассуждения „О гражданстве“ и „О дружбе человеческой“ имели в виду ограничить самодержавие за счет утверждения дворянских прав.
Шестнадцати лет Марья Волынская была насильно пострижена в монахини и сослана в сибирский монастырь, однако через два года от монашеского обета и ссылки была освобождена вступившей на престол Елизаветой Петровной, но до конца сохранила гордый траур по отцу — полутраур в одежде. Попасть к Воронцовым, тем более в их летний дом, означало быть им близкими по взглядам, пройти придирчивую и недоверчивую проверку, где родство убеждений значило много больше, чем состояние или происхождение. Тому же Капнисту двери к ним открыла „Сатира первая и последняя“, перепечатанная племянницей Ивана Ларионовича, княгиней Е. Р. Дашковой.