«На другой день после моего возвращения в Спасское, а именно 8-го июля, в среду, Тургенев получил телеграмму от Л. Н. Толстого с уведомлением, что во Мценск он прибудет в 10 часов вечера, в четверг.
Тургенев распорядился о высылке во Мценск лошадей на следующий же день, в четверг, как значилось в телеграмме.
В этот же день после чая мы скоро разошлись по своим комнатам. Я сел к столу, придвинул свечу и, записывая свои дорожные впечатления, незаметно просидел до 1-го часа пополуночи. Вдруг слышу, на дворе кто-то свистнул, и затем чьи-то шаги и лай собаки. Я поглядел в окно и в безлунном мраке, с черными призраками чего-то похожего на кусты, ничего разглядеть не мог.
Я опять сел писать и опять слышу, кто-то мимо дома прошел по саду. Прислушиваюсь — топот лошадей. Удивляюсь и недоумеваю. Затем в доме послышался чей-то неясный голос… Иду в потемках через весь дом и отворяю двери в ту комнату, откуда идет дверь на террасу, а направо дверь в кабинет Ивана Сергеевича. Вижу — горит свеча и какой-то мужик, в блузе, подпоясанный ремнем, седой и смуглый, рассчитывается с другим мужиком. Всматриваюсь и не узнаю. Мужик поднимает голову, глядит на меня вопросительно и первый подает голос: „Это вы, Полонский?“ Тут только я признал в нем графа Л. Н. Толстого».
Они не виделись — после Баден-Бадена — двадцать четыре года, немудрено, что Полонский Толстого не сразу узнал.
Оказалось, гость перепутал дни недели, сегодня была среда, не четверг, так что его не ждали, лошадей за ним не выслали. В Мценске, возле станции, нанял он ямщика, ямщик плохо знал дорогу и плутал. В Спасское Толстой добрался к часу ночи.
Тургенев тоже еще не спал.
В столовой зажгли лампу, на столе появился самовар. За столом Толстой рассказывал, как он пешком ходил в Оптину Пустынь, одетый простым мужиком (его слова Полонский, вернувшись в свою комнату, записал в дневник).
— Если я чему удивляюсь, — говорил Толстой, — то это тому, что в России нет еще революции. Девять десятых всего народа не знают, чем они будут кормить детей своих, — что может быть ужаснее? Если нет еще революции, то разве только потому, что крепостное право дало народу какой-то закал, и он стал вынослив, но это до поры до времени. Положение так натянуто, что достаточно одного лишь повода.
И еще:
— Оптина Пустынь — монастырь удивительный по своему местоположению — и двум старцам. По нравственности, грубости и невежеству монахов производит тяжелое впечатление. «Вам бы только жрать, — говорят одни из них в церкви крестьянам, — а мы еще и сами ничего не ели…»
Толстой рассказывал, что в гостиницу при монастыре простых людей не пускают, и ему, оттого что был в лаптях и рваном зипуне, сказали, будто в гостинице свободной комнаты нет, а когда узнали, что он граф, лести не было конца и стали зазывать его из заезжего дома, где он остановился, в гостиницу…
Толстой, Тургенев и Полонский проговорили до трех часов ночи.
«В Спасском он пробыл, — вспоминает Полонский о Толстом, — не более двух суток и уехал, торопясь в свои самарские имения к тому времени, как начнется жатва».
Толстой кратко записал в дневнике:
«9, 10 июля. У Тургенева. Милый Полонский, спокойно занятый живописью и писаньем, неосуждающий и — бедный — спокойный. Тургенев —…тоже наивно-спокойный».
Видимо, Толстого удивило и даже несколько покоробило, что его рассказ о поездке в Оптину Пустынь и его слова о надвигающейся революции не произвели ожидаемого впечатления.
Но вернее предположить, что при этом ночном разговоре Тургенев и Полонский спокойными оставались просто потому, что, по сути, ничего нового для них Толстой в эту ночь не сказал.