«Женщины в этом отношении не ошибаются, они быстро распознают по тому, как на них смотрит мужчина, новичок он или нет в искусстве их любить»[492]
— эту фразу написала, во всяком случае, женщина, много жившая сердцем. В дневнике молодой графини, несмотря на всю его сдержанность, сердечные переживания порой проступают ясно. О том же Григории Скарятине она говорит, что была «привязана в нему всей душой» и чувствовала к нему «нежную дружбу»[493]. У Василия Толстого Долли находит «ангельское сердце»[494]. Александр Строганов является «одним, из её любимцев»[495]. Своему поклоннику Вяземскому, как мы знаем, она писала 12 декабря 1831 года: «…я рассчитываю на хороший уголок в вашем сердце, откуда я не хочу, чтобы меня выжили и где я останусь вопреки вам самому».Надо снова сделать оговорку: по-французски, особенно в романтическую эпоху, когда с друзьями почти обязательно полагалось беседовать о чувствах, многие выражения звучали менее интимно, чем соответствующие русские, но всё же интимность в них есть немалая.
А записывая маскарадный разговор со своим приятелем, атташе английского посольства Медженисом, Долли приводит весьма любопытный отзыв о самой себе. Молодой дипломат её не узнал (или сделал вид, что не узнал, — это тоже практиковалось). Во всяком случае, он сказал, что Фикельмон — «это фразёрка и лёд, который я не дал себе труда растопить»[496]
. Против несправедливого эпитета «фразёрка» она протестует, а сравнение со льдом, который при желании можно растопить, её, видимо, не задело. Внутренне правдивая женщина свою страстную натуру знала…Всё это я писал в 1964 году, ещё не зная, что в Пушкинском доме хранятся три папки с бледно-голубыми листками и надписью на обложке «Александр I, император». Из писем Долли Фикельмон к П. А. Вяземскому мне, как и всем, были известны тогда только два, в своё время небрежно переведённые сыном князя, и выдержка из третьего, опубликованная в «Литературном наследстве». 14 писем и 67 записок графини к Петру Андреевичу лежали в Остафьевском архиве и, кроме работников ЦГАЛИ и очень немногих специалистов, о них не знал никто. Я получил возможность ознакомить с ними читателей в больших выдержках. Подробно рассказал о двух нам известных платонических увлечениях Дарьи Фёдоровны — её совсем юной «влюблённой дружбе» с царём Александром и, такой же дружбе с Вяземским.
Думаю, что образ Долли, страстной по натуре женщины, любившей своего старого мужа, но, видимо, любившей и свою молодую жизнь, не покажется теперь столь уж несовместимым с возможностью увлечения и более опасного. Нельзя забывать и о её склонности к «эскападам», порой довольно рискованным.
Когда же Пушкину удалось «растопить лёд»? Когда разыгралась история с женой австрийского посла? В биографическом плане этот вопрос далеко не праздный. Связь с графиней, если она имела место до женитьбы Пушкина, осложнить его семейной жизни не могла. Наталья Николаевна, конечно, знала немало о прошлых увлечениях мужа. Россказни о них, обычно приукрашенные, шли по всей России. Недаром она начала ревновать, ещё будучи невестой. Дело обстоит иначе, если этот роман — одна из любовных провинностей женатого поэта. В очень запутанной под конец семейной жизни Пушкина она могла стать своего рода лишней гирей на домашних весах. В первые годы после опубликования рассказа Нащокина среди пушкинистов, вообще относящихся с сомнением к истинности этой истории, существовало мнение, что её, во всяком случае, следует отнести к ранней поре знакомства поэта и графини — возможно, к зиме 1829/30 года[497]
.В настоящее время, после опубликования письма Пушкина к Дарье Фёдоровне от 25 апреля 1830 года, это мнение вряд ли можно считать обоснованным. За изысканно любезными, великолепно отшлифованными фразами поэта совершенно не чувствуется интимной близости с адресаткой, будто бы имевшей место всего несколькими месяцами ранее. Мы знаем, кроме того, что тогда же П. А. Вяземский удивлялся тому, что Пушкин не был влюблён в графиню Фикельмон. Пётр Андреевич — наблюдатель очень внимательный. Он к тому же в это время сам сильно увлекался Долли и, наверное, почувствовал бы в Пушкине соперника, если бы поэт был таковым. Из переписки Дарьи Фёдоровны мы знаем теперь, что в 1830—1831 годах, несмотря на несомненный интерес и симпатию к Пушкину, Пётр Андреевич, её усердный поклонник, занимал Долли гораздо больше. Вяземский, кроме того, её единомышленник в сильно волновавшем Фикельмон польском вопросе. Можно думать, что с автором «Бородинской годовщины» она некоторое время была «на ножах». Только осенью 1832 года, как я старался показать, дружба Долли с Вяземским перестала быть «влюблённой».