Приведу по этому поводу выдержку из черновика малоизвестного письма В. Ф. Вяземской, адресованного, по-видимому, Е. Н. Орловой[638]
. Вяземская почти не покидала квартиры Пушкиных в те дни, когда поэт умирал. Её наблюдения, несомненно, точны и правдивы. Описывая трагические минуты сейчас же после кончины, Вяземская говорит: «Она (Пушкина) просила к себе Данзаса. Когда он вошёл, она со своего дивана упала на колени перед Данзасом, целовала ему руки, просила у него прощения, благодарила его и Даля за постоянные заботы их об её муже. „Простите!“ — вот что единственно кричала эта несчастная молодая женщина, которая, в сущности, могла винить себя только в легкомыслии, легкомыслии, без сомнения, весьма преступном».Горе Натальи Николаевны не было лишь кратким приступом отчаяния. Она долго и тяжко переносила смерть мужа. Наблюдательная Долли Фикельмон, по-видимому, была права, считая, что Наталья Николаевна была недалека от безумия. Вот что мы читаем в воспоминаниях ближайших друзей Пушкина. П. А. Вяземский: «Это были душу раздирающие два дня, Пушкин страдал ужасно, он переносил страдания мужественно, спокойно и самоотверженно и высказывал только одно беспокойство, как бы не испугать жены. „Бедная жена, бедная жена!“ — восклицал он, когда мучения заставляли его невольно кричать»[639]
. А. И. Тургенев: «…1 час. Пушкин слабее и слабее… Надежды нет. Смерть быстро приближается, но умирающий сильно не страждет, он покойнее. Жена подле него… Александрина плачет, но ещё на ногах. Жена — сила любви даёт ей веру — когда уже нет надежды! Она повторяет ему: „Tu vivras“ („Ты будешь жить!)“»[640].С. Н. Карамзина: «…Мещерский понёс эти стихи[641]
Александрине Гончаровой, которая попросила их для сестры, жаждущей прочесть всё, что касается её мужа, жаждущей говорить о нём, обвинять себя и плакать. На неё по-прежнему тяжело смотреть, но она стала спокойней и нет более безумного взгляда. К несчастью, она плохо спит и по ночам пронзительными криками зовёт Пушкина»[642]. Её мольбы о прощении словно обращены в века…Я уже упомянул о том, что короткая, вторая, часть записи отделена чертой от основного текста, который в целом носит характер исторической справки. Её содержание гораздо более интимно, и, может быть, именно по этой причине правнук графини не счёл уместным включить её в присланную мне копию. Графиня Фикельмон больше не историк драмы Пушкина. Она внезапно становится откровенной и спрашивает себя: «Но какая женщина посмела бы осудить госпожу Пушкину?» Тут же Дарья Фёдоровна даёт ответ, который похож на полупризнание в том, что она тщательно скрывает: «Ни одна, потому что все мы находим удовольствие в том, чтобы нами восхищались и нас любили, все мы слишком часто бываем неосторожны и играем с сердцами в эту ужасную и безрасчётную игру». Строки, несомненно, и очень искренние, и очень личные. Праведницей графиня Долли себя не чувствует…
По её мнению, «роковая история» Дантеса и Натальи Николаевны должна была бы послужить хорошим уроком для светского общества, но этого не случилось. Всё осталось по-старому: «Никогда, напротив, петербургский свет не был так кокетлив, так легкомыслен, так неосторожен в гостиных, как в эту зиму!»
В совсем короткой заключительной приписке, также отделённой чертой, графиня Долли как бы хочет сказать будущим читателям дневника — и своим потомкам и посторонним людям: «… эта печальная зима отняла у нас Пушкина, я скорблю о нём, как и все, но не подумайте, что он был другом моего сердца. Это всё мама… Я потеряла в эту зиму другого человека, действительно мне дорогого, друга, брата моей молодости, моей счастливой и прекрасной неаполитанской молодости!»
Трудно решить, правдиво ли говорит Дарья Фёдоровна о своих тогдашних чувствах или всё это лишь маскировка её былого увлечения поэтом. Упоминания о Пушкине в связи с тем, что он был другом покойной матери, есть и в поздних письмах Дарьи Фёдоровны к сестре. Вскоре после отъезда из Петербурга она пишет: «Я хотела бы иметь гравированный портрет Пушкина в память привязанности, которую питала к нему мама» (22 октября 1840 года). «Мне показали вчера портрет Пушкина: он возбудил во мне большую нежность, напомнив мне всю его историю, сочувствие, с которым к ней отнеслась мама, и как она любила Пушкина» (3 декабря 1842 года). «Пришли мне, пожалуйста, автографы для Вильнев-Транса и для меня. Прежде всего императора Николая, императора Александра, Петра Великого, Екатерины II, Марьи Фёдоровны, Пушкина — словом, всё, что ты найдёшь наиболее интересного для моего кузена[643]
и для меня <…>» (13 мая 1843 года).В письмах к сестре за 1840—1854 годы Долли Фикельмон постоянно вспоминает о своих многочисленных русских друзьях и знакомых, но только раз она упомянула о Наталье Николаевне, и притом неодобрительно: «…Пушкина, как кажется, снова появляется на балах. Не находишь ли ты, что она могла бы воздержаться от этого; она стала вдовой вследствие такой ужасной трагедии, причиной которой, хотя и невинной, как-никак явилась она» (17 января 1843 года).