Когда ввели незнакомца, Шенборн работал над дневником. Дело это он полагал наиважнейшим и относился к нему с великой ответственностью. Для дневника была выбрана глянцевая, наилучшим способом отбелённая бумага, обученный лакей затачивал ежедневно новое перо и следил за цветом чернил. Дневник должен был сохранить бесценные описания приёмов, обедов, прогулок — пеших и конных — монаршей особы.
Граф обмакнул перо, с тем чтобы записать тонкое наблюдение, когда вошедший неожиданно сорвал с головы мокрую от дождя шляпу и швырнул её на стол.
С пера графа Шенборна упала капля чернил, и безобразная клякса легла на белоснежную страницу. Шенборн вскочил с кресла.
Дальнейшее было не менее ошеломляющим. Незнакомец объявил, что он наследник царя Великая, Малая и Белая России царевич Алексей и требует немедленного свидания с императором Карлом, его шурином.
Тут-то и произошло у графа Шенборна маленькое кровоизлияние. Всё поплыло перед глазами, ноги ослабли. Слуга подхватил его под руку.
Оправившись, граф из путаных речей неожиданного гостя понял, что в Вену тот прибыл инкогнито, боится преследований грозного отца и просит убежища у цесаря. Царевич Алексей говорил сбивчиво, был крайне возбуждён и перепуган. Зубы его стучали, как в жестоком ознобе.
Туман в голове у Шенборна постепенно рассеялся, и он подумал, что присутствует при историческом событии, безусловно счастливом для его страны. Шенборн недаром занимал высокий государственный пост и мог видеть далеко. Он понял сразу же выгоды, какие может принести этот визит.
Граф засуетился, усадил царевича в кресло и, нарушая самим же выработанные правила, повысил голос, потребовав вина. Он полагал, что вино успокоит взвинченные нервы гостя.
Вино принесли на серебряном блюде. Граф низко склонился, подавая гостю бокал. На побледневшем лице Шенборна цвела обольстительнейшая улыбка.
Расплёскивая душистый мозельвейн, царевич говорил, что у него немало друзей и они поддержат его в стремлении к трону, помогут взять скипетр в руки и возложить на голову священную шапку Мономаха, которой хочет лишить его отец. С гневом, с ненавистью, столь страстной, что было непонятно, как она бушует в хилом теле наследника, он произнёс несколько имён: Меншиков, Ромодановский, Толстой, Ушаков. Назвал их хулителями веры, ниспровергателями святой старины. Сказал, словно плюнул: «Любимцы царя».
Шенборн, слушая царевича, не раз и не два мысленно сказал: «Спокойно, спокойно, спокойно…» Больше того, граф попытался припомнить похожие примеры из древней истории. Но волнение его было всё же столь велико, что память не могла подсказать что-либо подобающее случаю. Всё же Шенборн из дипломатической осторожности на том речь гостя прервал заботливым напоминанием о необходимости такой высокой особе, как наследник царя, беспокоиться о здоровье. Плавным движением граф коснулся платья наследника и выразил сомнение в том, что оно достаточно сухо и тепло.
Поднялся. Приглашающий жест его был полон изящества. Скрытыми, тайными ходами, которых было множество в старом дворце, граф провёл наследника к выходу.
Карета уже ждала. Царевича с осторожностью свели со ступенек. Шурша колёсами по схваченной морозом земле, карета отъехала.
Вице-канцлер поднёс холодные тонкие пальцы ко лбу. Лоб пылал.
То было в Вене. А Пётр Андреевич, непременно имея сей город на памяти, озабочен был в эти дни трудами — сыскать корень происшедшего с царевичем в России, ибо полагал, и не без оснований, что тут, тут вся закавыка. О тёмных словах Александра Кикина, оброненных в митавской корчме: «Поезжай в Вену, там тебя не выдадут», — сообщил он светлейшему князю Александру Даниловичу Меншикову, как и велел Пётр. И обсказал, дабы Александр Данилович за дело взялся покрепче и что поручение это царёво. Наказал: «Не пугай Кикина до времени. О разговорах с наследником разведай исподволь, если к тому случай будет».
Меншиков — человек на руку быстрый — случай поторопил.
Накануне великого праздника рождества Христова светлейший заехал к старому князю Фёдору Юрьевичу Ромодановскому. Князь болел с лета — тяжело, безнадёжно. Говорили о нём: «Не жилец».
Возок подкатил к новому, с колоннадой, княжескому дому, и Меншиков, спрыгнув на снег, легко взбежал по широким ступеням подъезда. Морозец был изрядный. Снег хрустел под каблуками. Дворецкий принял шубу. Меншиков походил по вестибюлю, с удовольствием приглядываясь к широким окнам, заставленным прозрачным, как воздух, аглицким стеклом. Немногие могли похвастать такой новинкой. Светлейший подумал:
«Дворцу бы тому Пётр порадовался — вот-де какие в Питербурхе хоромы строить стали».
Меншиков обогрелся у камина — не хотел студить больного, — вошёл к князю.
Тот лежал в кресле — грузный, бледный. На воздухе уже полгода не был. Но с отёчного лица из-под нездорово нависших век глянули на светлейшего по-прежнему острые, угольного цвета глаза.
Меншиков поклонился низко, как кланялся немногим, и голосом бойким, слишком уж бойким сказал:
— Князь, праздник великий днями… Пошумим…
— Садись пониже, — ответил князь, — голову мне поднимать невмочь.