В горле у Ромодановского булькало, хрипело страшно.
Меншикову подали табуреточку.
Как известно, Фёдор Юрьевич был особой, от которой Пётр тайн не держал.
И князю-то, подвинувшись ближе, светлейший и пересказал тёмные слова Кикина, говорённые в Митаве.
Ромодановский закрыл глаза и долго лежал молча. Светлейший даже забеспокоился.
— Фёдор Юрьевич, Фёдор Юрьевич… Князь! — воскликнул тревожно.
Глаза Ромодановского раскрылись.
— Алексашка Кикин, — сказал он, — вор и царёву делу изменник. О том я давно ведаю.
Слова Ромодановский выговаривал тяжело, словно глыбы каменные ворочал.
— Каким барашком был послушным да мягким, когда под рукой царёвой ходил денщиком. А как на интендантство в Адмиралтействе сел, проворовался тотчас. — Вздохнул: — Да и не о том речь… Кто царю не виноват и богу не грешен… Праведников, почитай, и нет… Праведники… Крылья у них белые, а в подкрылках какая чернота — неведомо. Боялся я праведников, всегда боялся. Грешник — он весь перед тобой, как на ладони. С ним легше… Но я о другом. Есть люди, которым по башке дать за дело — благо. Такой шишку обомнёт, подумает и лучше прежнего станет. Недаром говорят: «За битого двух небитых дают». Есть и другие: шишка, набитая у такого, всю жизнь рогом торчит, и если он вновь к добру пристанет, то воровать втрое будет против старого. Глотки будет рвать людям. А за руку схватят — зубы покажет на аршин больше прежних. Так вот Кикин из тех.
Меншиков ловил каждое слово Ромодановского с великим вниманием.
— За воровство Кикина, — продолжал князь, — я в застенок его брал. Но кнутом не бил и на дыбу не поднимал, а попугал маленько. От страху паралич его расшиб. И он лежал колодой неподвижной, да так бы и сдох. Кикина обида жжёт. Того огня страшнее не бывает, ибо обида та за власть потерянную.
Многое знал Фёдор Юрьевич. Всё, что смертному дозволено, видеть ему довелось. Знаком он был с людьми в парчовых кафтанах, видел их и в чём мать родила на дыбе с вывернутыми руками, битых кнутом, железом калёным припечённых. Слова слышал, что губы шепчут за мгновение до того, как голова, отрубленная топором, отскочит арбузом.
— Обида за власть утраченную и в явь и в сон в человеке горит. Кикин сейчас не на Петра — на наследника ставит, дабы самому подняться. И хотя он труслив до медвежьей болезни, но хитёр, и ты, Александр Данилович, к нему подходи с осторожностью. Друзья его — Никифор Вяземский, Иван Афанасьев, Лопухины[42]
. За ними догляд надобен. — И не хотел, видно, но всё же под конец сказал: — И за царицей бывшей, старицей Еленой, пригляди.Откинулся на спинку кресла. Лицо его большое застыло. На том и расстались.
«Ну, Сашка, держись, — подумал о Кикине Меншиков, — посмотрим, так ли уж ты ловок, что с нами тягаться решил… Воровство мыслил… Ох, воровство… Поглядим».
И о другом подумал: «Скоро Рождество, ряженые будут игрища заводить. Веселье, песни, вино... А человек слаб, коли вина выпьет. Вот тогда-то к Александру Васильевичу Кикину мы и нагрянем».
Светлейший одним прыжком вскочил в карету, крикнул звонко солдату на облучке:
— Давай! Живее!
Солдат рванул вожжи. Кони с места взяли в карьер.
Как задумал светлейший, так и сделал.
Рождество в Питербурхе было весёлое. И хоть колоколов не много ещё навешали, перезвон стоял — в ушах гудело. Обнимались, целуясь троекратно, и попито вина было да сладких наливок, водок, настоек, медов, пива разного, браги, выморозок — море. С едой было трудненько, не то, конечно, что в Москве хлебосольной. Обозы в Питербурх шли долго да и нелегко, но всё же едено было и жареное мясо, и пареное, и тушёное. Подавали рыбу и под морошкой, и под клюквой, и под рябиной, морозом схваченной. И струганину едали, пупки куриные, на мёду варенные, и пироги московские; расстегаи, жиром текучие, подавали. Дичь всякую на стол метали. И зайчатину, чесноком сдобренную, и оленину нежную, розовую, и медвежатину красную, кирпичную, что только мужам пристало есть, так как от того мяса силы играют молодецкие.
Принявшим вина излишек щи подавали кислые — такие, что глаз дерут. Съев горшок щей тех, человек вставал как встрёпанный.
От столов отвалившись, начинали игрища и забавы. Рядились кто во что горазд.
В компании Меншикова трёх офицеров Преображенского полка, дуроломов двухметрового роста, одели медведями. А так как офицеры те за столом водки крепости оглушающей хватили изрядно, то ревели они осатанело, пуще зверей настоящих.