Повесть начинается разговором Лаевского с доктором Самойленко. Лаевский доверительно говорит приятелю, что разлюбил Надежду Федоровну, и спрашивает, как быть. Самойленко смущен, озадачен, откровенность Лаевского его коробит, а настроение и вовсе непонятно. Но он видит, что тому плохо, и жалеет его. В конце концов он дает совет: «Женись, голубчик! <…> Исполни свой долг перед этой прекрасной женщиной! <…> Ну, любви нет, так почитай, ублажай…» Лаевский советы Самойленко отвергает: «Жениться без любви так же подло и недостойно человека, как служить обедню, не веруя», а почитать и ублажать молодую женщину, точно она игуменья, нелепо: «Женщине прежде всего нужна спальня» (С, 7, 360).
Весь этот продолжительный диалог приводит на память «Героя нашего времени». Тень Лермонтова незримо витает над кавказской повестью Чехова. Военный врач Самойленко чем-то похож на штабс-капитана Максима Максимыча. Похож и внешне, а главное – душевно. Про Максима Максимыча хорошо сказал в свое время Белинский: «Он каким-то инстинктом понимает все человеческое и принимает в нем горячее участие»[54]
. Можно отнести это и к Самойленко. В его лице Чехов изобразил человека «положительно прекрасного», оттенив его душевную красоту налетом комизма. (Известны рассуждения Достоевского о единстве прекрасного и смешного, Чехов их едва ли знал.) «…Всегда он за кого-нибудь хлопотал и просил и всегда чему-нибудь радовался. По общему мнению, он был безгрешен, и водились за ним только две слабости: во-первых, он стыдился своей доброты и старался маскировать ее суровым взглядом и напускной грубостью, и во-вторых, он любил, чтобы фельдшера и солдаты называли его вашим превосходительством, хотя был только статским советником» (С., 7, 353).Его разговор с Лаевским и по содержанию напоминает беседу Максима Максимыча с Печориным о Бэле – Печорин разлюбил Бэлу, как и Лаевский Надежду Федоровну. (Заметим: Чехов собирался писать либретто для оперы «Бэла», задуманной П.И. Чайковским.) Если Печорин говорит: «Любовь дикарки немногим лучше любви знатной барыни; невежество и простосердечие одной так же надоедают, как кокетство другой»[55]
, то Лаевский вторит ему: «…жить с женщиной, которая читала Спенсера и пошла для тебя на край света, так же не интересно, как с любой Анфисой или Акулиной» (С., 7, 356). И оба исповедуются перед собеседником в своей неизбывной скуке, разочарованности, неудовлетворенности.Но помимо этих чувств между ними мало общего, хотя Лаевский и числит Печорина среди своих «отцов по плоти и духу». Даже «по плоти» он совсем другой: вял, слаб, шлепает туфлями, у него привычка потирать руки и грызть ногти – совсем не по-печорински. У Печорина «царствует в душе какой-то холод тайный, когда огонь кипит в крови», в Лаевском нет ничего романтического или демонического, что есть в лермонтовском герое. Печорин горд и независим, ни на кого не перекладывает вину за свой «несчастный характер», а Лаевский это делает постоянно – черта, которую он сам за собой знает. «Я должен обобщать каждый свой поступок, – говорит он Самойленко, – я должен находить объяснение и оправдание своей нелепой жизни в чьих-нибудь теориях, в литературных типах, в том, например, что мы, дворяне, вырождаемся, и прочее… В прошлую ночь, например, я утешал себя тем, что все время думал: ах, как прав Толстой, безжалостно прав! И мне было легче от этого» (С., 7, 355). (Очевидно, Лаевский прочитал «Крейцерову сонату».) В другой раз он думает: «Своею нерешительностью я напоминаю Гамлета <…>. Как верно Шекспир подметил! Ах, как верно!» (С., 7, 366).
«…Мы искалечены цивилизацией», «наш брат-неудачник и лишний человек», «в наш нервный век мы рабы своих нервов» (С., 7,355,423) – подобные выражения не сходят с языка у Лаевского. Фон Корен язвительно комментирует: «Понимайте так, мол, что не он виноват в том, что казенные пакеты по неделям лежат нераспечатанными и что сам он пьет и других спаивает, а виноваты в этом Онегин, Печорин и Тургенев, выдумавший неудачника и лишнего человека. <…> И притом – ловкая штука! – распутен, лжив и гадок не он один, а мы… "мы люди восьмидесятых годов", "мы вялое, нервное отродье крепостного права" <…> Одним словом, мы должны понять <…> что его распутство, необразованность и нечистоплотность составляют явление естественно историческое, освященное необходимостью <…> и что перед Лаевским надо лампаду повесить, так как он – роковая жертва времени, веяний, наследственности и прочее» (С., 7, 370–371).