Читаем Послание к римлянам, или жизнь Фальстафа Ильича (СИ) полностью

Фальстаф Ильич. Я был и военный, и музыкант. Сейчас только музыкант.

Ариадна. Вы никогда не говорили.

Фальстаф Ильич. Вы не спрашивали.

Ариадна. У нас будет возможность познакомиться поближе. Я спрошу. Я обязательно спрошу… потом… Лесик

Последнее слово опять, как всегда, произвело что-то особенное с обликом Фальстафа Ильича. Он наморщился, нахмурился, а в то же время глаза его сияли нестерпимым блеском, усилившимся, должно быть, от влаги, которая встала в них и стояла, не проливаясь, и все его наморщиванье и было направлено к тому, чтобы не дать ей пролиться. Не зная, что сделать с самим собой и с охватившим его волнением, он осторожно взял руку Ады и намертво, как будто припаял, приложил тыльной стороной к своим губам. Она не отняла руки.

“Да будет украшением вашим не внешнее плетение волос, не золотые уборы или нарядность в одежде, но сокровенный сердца человек в нетленной красоте кроткого и молчаливого духа, что драгоценно перед Богом”.

* * *

1995. Венеция ошеломила Занегина. И вовсе не потому, что это была заграница. Заграницей он жил подростком. И не в одной Швейцарии. На каникулы ездили и в Австрию, и в Германию, и во Францию, как-то раз попал даже в Бразилию. Видимо, по этой причине он был лишен того, что составляло не высказанную, но потаенную надежду иных на иную жизнь. Прорваться туда. В Новый Свет или ближе. Но тот свет. Там светили свобода, известность, изящество, удобство, отсутствие хамства и грязи, какие-то другие, баснословные, гонорары. Это было похоже на детские мечты, какими они всегда бывают и почти никогда не сбываются. Детское и составляет человеческое.

Пребывание на посольской территории не означало настоящего пребывания в иной стране. Здесь были свои правила, свои интриги и своя скука. Впрочем Занегин-старший был человек исключительной внутренней честности и порядочности, и его строгая правдивость не раз служила Занегину-младшему охранительной грамотой и ориентиром, с годами, увы, как-то размывшимся. Но все-таки прелесть заграничной новизны была им проглочена в отрочестве, как вкусная пенка, снятая с молока. Все эти хорошенькие улочки, с чистыми, сверкающими автомобильчиками, хорошенькие домики, с чистыми, сверкающими стеклами, с витринами, залитыми, действительно, другим светом, нежели пыльные, грязные и безрадостные отечественные витрины, вся эта нарядная толпа, состоящая из абсолютно отдельных мужчин и женщин, юношей и девушек, улыбающихся, а не огрызающихся при любом контакте, — конечно, оно воздействовало на подкорку и, пожалуй, манило стать частью этого сверкающего мира. Однако когда Занегина отослали в Москву, чтобы он закончил а)нормальную советскую и б)художественную школу, случилось так, что его подкорка восприняла совсем особенные сигналы, связанные не с внешним, а с внутренним местом под солнцем. Живопись, в которую он погрузился, вместе с Адой, в которую он погрузился также, дали ему желанное чувство тяжести, которую вернее было бы назвать весомостью, которая не столько давит, сколько делает жизнь основательной, когда человек точно чувствует, что не зря живет. Такую тяжесть не променяешь ни на какую легкость. Это оказалось связанным с Москвой, родиной, Россией, чего Занегин, конечно, никогда не произносил вслух (это было бы в его глазах дурным тоном), а может, и не ощутил бы вовсе, не получи он невольного, а возможно, и неконтролируемого опыта сопоставления. Потому никуда за рубеж не рвался — эта инъекция была сделана раньше, и от новой дозы ему нечего было ждать. В каком-то смысле его положение было безвыходным. Когда его приятели погружались на дно отчаяния в Москве, у них оставалась тайная мысль об исходе как возможной перемене участи. У Занегина такой мысли не было. Он был обречен.

Итальянка явилась как случай, за который он бессознательно ухватился. Увидеть Неаполь и умереть. И тому подобная пошлость. Пошлости везде хватает. Тут своя. Там своя. Но Италия для художника всегда останется отдельным манком. Господи, Микеланджело, Рафаэль, Леонардо, Перуджино, Мазаччо, Пьеро делла Франческа, Росселли, Джотто, Тициан, Тинторетто, Караваджо, Боттичелли!… Когда он приходил в Пушкинский, всегда здоровался с кондотьером Коллеони, восседавшим на коне, изваянием венецианца Верроккьо. Он встретится с ним там, на его родине. Он встретится там со всеми ними. Ну, да, для этого не обязательно было жениться. Ах, нет, этот олененок, эта кобылка, этот лебедь прискакал-приплыл по какой-то необходимости. Если он, Занегин, по своей психованной лени, по своей нервной лежачести, не двигается с места, как тот камень, ему, выждав срок, присылают воду, которая должна протечь под него и поднять его. Именно потому, что он не каменный. Или, по крайней мере, живой камень. Кьяра — живая вода. Нельзя сопротивляться природным знакам. Нельзя сопротивляться высшему промыслу.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже