С тех пор как выяснилось, что все будет решаться Высшим Судом, Устра сделался поразительно покладист и тих. Он даже говорить почти перестал, только кивал да угукал, когда чуть было не передравшиеся старики объясняли ему и друг другу, главы каких общин считаются Высшими и сколькие из Истовых должны быть на Суде («Двое!» — «Врешь ты все, макушка червивая! Всегда один бывал, с чего бы это нынче двое понадобились?!» — «Когда же это всегда?» — «А в ту осень, когда у хромого Дуда круглороги издохли — не помнишь, что ли?!» — «Я-то все помню, а ты, видать, память свою с брюквой сгрыз!»).
Потом ругань стихла, но ненадолго, потому что старые принялись вспоминать цвет и форму дыма, извещающего Высших о необходимости их суда, а Фын никак не мог уразуметь, зачем они пытаются объяснять старшему брату вещи, которые тот по своему сану знает гораздо лучше.
А потом, когда все вдоволь натешились перебранкой и собрались расходиться, Устра внезапно обрел голос. Успевшие позабыть изначальную причину споров и ссор общинники замерли, растерянно смолкли. В неожиданной тишине было отчетливо слышно Гуфино обещание, что зубы старшего брата в ближайшие дни напрочь повысыпаются из его поганой вонючей пасти, и Раха тут же принялась умолять Бездонную, чтоб та не противилась справедливому замыслу старухи (это Раха-то, всегда боявшаяся послушников).
Устра вот какие слова сказал: «Названный сыном Хона-столяра Незнающий Леф также должен отправляться на Высший Суд. Я, старший среди здешних послушников Мглы, намерен требовать для него у Высших серого облачения. Оскорбительница Бездонной не имеет еще по недозрелости мужиказащитника, но в общине болтают, будто выбор ее уже всем известен. Вот и пускай он, выбор этот, умаливает Мглу, чтоб простила девке осквернение жертвенной твари, а еще — непозволительную поспешность досрочного выбора. Уж в этом-то проступке доля собственной его, Незнающего Лефа, вины едва ли не половина: говорят, будто однажды в русле Рыжей он вел себя не так, как подобает скромному благовоспитанному отроку при виде бесстыдствующей девки!»
Договорив, Устра самодовольно ощерился. Даже после угрозы старой ведуньи эта его мерзостная ухмылка стала только мерзостнее, хоть и заметно было, что он то и дело осторожно толкает зубы языком — а вдруг уже зашатались?..
… И вот теперь — дорога, скрипучие жалобы неуклюжих колес, чужие хижины, ночные тоскливые страхи, а потом снова дорога — бесконечная, нелепо извилистая, будто корчится она от прикосновений жадных лучей рождающегося на скальных вершинах солнца.
Сперва Леф обрадовался внезапной необходимости ехать вместе с Лардой — очень уж страшно было, что придется оставаться дома и невесть сколько дней изводить себя предчувствием нехорошего. Однако все получилось вовсе не так, как он воображал.
В ту телегу, где следовало ехать Ларде, его не пустили. Ларда должна была безотлучно находиться рядом с поручителем и отцом, а пять человек (это считая с Фыновыми сыновьями) — и то уж слишком тяжелый груз для многодневной езды при одном вьючном в упряжи. Лефу пришлось ехать вместе с Гуфой, которая вызвалась следить в дороге за не оправившимся еще от раны парнишкой.
Так что с Лардой они могли только переглядываться, да и то лишь на поворотах, когда не застила им друг друга колымага послушников. А поговорить не удавалось даже во время многочисленных остановок — рядом постоянно толклись чужие.
Ночевать устраивались в разных хижинах, теми же группками, которыми разобрались по телегам, — это чтоб не отягощать хозяев многолюдством. Потому с наступлением сумерек (а иногда и раньше, если путь между соседними долинами оказывался короче дня) Леф терял не только надежду оказаться рядом с Торковой дочерью, но даже возможность видеть ее виноватое растерянное лицо и пытаться утешить взглядом. Он очень старался выдумать какую-нибудь уловку, чтобы хоть краткий миг пробыть наедине с девушкой, только выдумывались одни лишь глупости. Может быть, Гуфа?
Нет, Гуфа не хотела пособить ведовством. В первую ночь Леф просил ее усыпить покрепче Фына и прочих, а Ларду вызвать наружу. Ведунья отказалась наотрез. Она велела о подобном даже не думать и держаться от Ларды как можно дальше. Леф требовал объяснений, но старуха лишь мотала головой, и в глазах ее парнишке мерещилась та же робкая виноватость, что сквозила в обращенных к нему несчастных Лардиных взглядах.
До Лефа даже не доходило, чем происходящее может обернуться для него самого. За себя он по-настоящему испугался лишь однажды, перед самым отъездом, когда Хон отдирал от его накидки пальцы воющей Рахи. А потом страх исчез. Остались только тоска и досада на собственное бессилие, на отказавшуюся помогать Гуфу, на подлых послушников, на Фына — на всех. Даже прихваченное в путь певучее дерево, без которого недавно и жизни не мыслилось, теперь вызывало досаду и неприязнь. Прямо наваждение какое-то…