Несмотря на стремление рассказчика к самопрозрачности и истине, нет никакого легкого способа – чего-то вроде «метода» – ее достижения: «Мы всегда во тьме; и только в последний миг появляется свет. Я хочу сказать, что истина не в том, что мы отправляемся в путь, и не в том, чего мы достигаем в конце, – она приходит к нам посредине дороги»[96]
. Истины нельзя просто достичь или завоевать ее силой. Вместо этого она должна показать или открыть себя. Интригующая любовная история Риобалду с юношей Диадиорином делает этот факт очевидным. Привязанность человека, старшего по возрасту, к юноше, как он сам постепенно понимает, – это «настоящая любовь, едва прикрытая дружбой»[97]. Это любовь «вопреки разуму, когда сердце брошено к его ногам, чтоб он ходил по нему»[98]. К концу книги – по мере того как исповедь его завершается и он описывает надвигающееся сражение, – Риобалду переживает «чувство свободы». Он позволяет своему телу «желать Диадиорина»[99]. Диадиорин отвергает ухаживания Риобалду и погибает в стычке. Когда женщина, «поющая молитвы из Баия», обмывает его тело перед похоронами, рассказчик обнаруживает, что «тело Диадиорина было телом женщины, потрясающей юной женщины»[100]. И Риобалду, у которого не осталось больше «воли жить», вспоминает своего возлюбленного одновременно и как мужчину («иногда желание не давало мне покоя»), и как женщину («и она тоже отвергла меня»[101]). Различные уровни истины этой любви открываются почти против воли рассказчика. И опять мы встречаем здесь мотивы гомосексуального желания и гендерной нестабильности; и то и другое имеет структуру самообмана. Однако движение саморефлексии здесь более сложное, чем во всех остальных случаях, которые мы рассмотрели: как только Риобалду разрешает себе «существовать» внутри собственных гомосексуальных желаний, они трансформируются, в «объективном» смысле, в гетеросексуальное желание. Никакой допрос, никакая институция, никакое давление не могли бы достичь большего. Гимарайнс Роза хотел, чтобы истина, подлинное Бытие, явилась – несокрытой – к его персонажам в конце романа.Но даже когда допрос достиг пика своей исторической траектории в исключительной эмпирической надежде развеять самообман и дать обнажиться твердым булыжникам истин, уже тогда допрос был дискредитирован. 22 июля 1948 года – семь месяцев спустя после публикации «Доклада Кинси» – Карл Шмитт в заметке для своего «Глоссариума» обесценивает допрос как механизм власти, используемый самопровозглашенными элитами: «Элиты – это те, кто может навязать другим обязанность заполнять опросники»[102]
. На другой стороне политического спектра – в мире социалистической и коммунистической левизны – надежды на воплощение индивидуальной или коммунитарной абсолютной истины в конце концов задавили саму возможность истины. Уже в 1970 году Ганс Магнус Энценсбергер опубликовал «Гаванский процесс» («Das Verhör von Habana»), который предложил литературное воссоздание – и восхваление – показательных процессов, имевших место на Кубе, когда кубинские эмигранты вызывались как свидетели в суд после неудачной военной высадки в заливе Свиней. И пусть Эйценсбергер ради подтверждения истинности своих слов опирался, говоря его же словами, на подразумеваемую объективность всякой процедуры допроса, однако его совершенно не волновал тот факт, что в движение процедуру эту привела некая иерархическая власть – как в политической реальности, так и в пьесе, которую он об этой реальности написал. «Только в качестве побежденной контрреволюции можно заставить говорить господствующий класс»[103].В романе «Студенты» Юрия Трифонова членство в рядах Красной армии гарантировало право увидеть чужеземные страны в их «подлинном» виде:
На краю материка, в городе русской славы, завершила Советская армия победоносный путь. ‹…› На войне он научился многому из того, что было необходимо не только для войны, но и просто для жизни. На войне он увидел свой народ, узнал его стремления и характер и понял, что это его собственный характер, собственные стремления. Он повидал заграницу – не ту, о которой он читал в разных книгах, что была нарисована на красивых почтовых марках и глянцевитых открытках – он увидел заграницу вживе, потрогал ее на ощупь, подышал ее воздухом. И часто это бывал спертый, нечистый воздух, к которому легкие Вадима не привыкли[104]
.