— Мне ужасная жизнь была необходима. Ужасающая. И не в войнах даже, не в политике какой-нибудь, это ужасно для всех, нет-с, мне в самом что ни на есть в малом нужен был громадный ужас... И он-таки у меня был, хотя я все еще его взыскую... Война там либо плен, либо под расстрелом быть, голодать, помирать — это все пустяки-с. Потому что для всех. И за год, за два, за десять проходит, то есть всему этому имеется срок. А что имеет срок, то уже пустяки. Нет, я как себя помню, так жили мы с мамашей и со многими сестрами ее в двухэтажном доме о восьми комнатах и все не могли по разным квартиркам разъехаться и дом тот между собою поделить: он наследственный был, но завещание на него неправильно было составлено и ни поделить, ни продать его никакой не оказалось обыкновенной возможности. Ну, а на необыкновенное, хотя бы и очень малое что-нибудь ни мамаша моя, ни ее сестры способны отродясь не были, так случилось. Я это к чему? Была у меня в том доме кузина Ариадна, немногим и старше меня, но гениальный был ребенок в смысле адотворчества. Ну, не было, поверьте-с, такого пустяка, чтобы она из него ада не умела бы сделать... Ей за чаем конфетку дают, а она, не говоря ни слова, на пол в истерике... У нее допытываются: почему? Ей, оказывается, две конфетки надобно либо одну, но которая поменьше. И вы думаете, больная? Да ничуть не бывало, а вот усвоила в раннем детстве, сколь необходим людям ад, сколь быстро они в него вступают — только пальчиком помани, только позови одним словом... Она властным была ребеночком, к наукам способным весьма даже посредственно, но очень умным, вот и поняла самое главное-с. Ах, какой, припомнить, театр она со всеми нами разыгрывала, не глядя, что и другие актеры в многочисленном нашем доме тоже находились! Но они уже на вторых ролях при ней находились и даже статистами. Или же вот такая пиеса, такой театр: я, бывало, утром ранец за плечи и спешу в гимназию, в третий там, в четвертый либо в пятый уже класс, а она в тот ранец вцепится ручонками, а когда подросла, так и миленькими такими ручками, головою же о ранец бьется: «Не хочу, чтобы Иванушка нынче шел в класс, не хочу, не хочу и не хочу!» И вот я остаюсь дома и провожу с нею день-деньской, забавляю-с ее всячески. Она, Ариадночка, по этой же своей способности уже в шестнадцать лет мужчину в дом привела, моего же сотоварища по гимназии, только чуть старше, а в девятнадцать уже другого, а в двадцать один третьего, и мы все, всеми семействами перед ними тоже трепетали, будто перед королевичами, потому что — Ариадночка! А уж бант ей на голове мамаша завязывала в детстве либо примеривать платье при третьем уже королевиче — так это, ни дать ни взять, мировая война, и мамашу свою собственную только что с верхней полки она не посылает, а потом требует к себе тетушку, то есть мою мамашу, и так всех, покуда тетушек не уходит до потери ихнего сознания, до тех пор не отступится ленты вокруг себя швырять, ножками топать, слезками горькими заливаться. И ежели день-другой никто с ума в доме не сходил, у нее грусть являлась и печаль, и, поверите ли, и у нас у всех то же самое, и, когда Ариадночка уезжала куда-то погостить, мы все не знали от той же печали избавления... Да-с... А один был королевич, в тех же способностях оказался и даже Ариадночку превзошел, снискал себе наряду с нею другую любовницу и поселил ее во флигелечке, флигелек у нас был такой крохотный, почти что нежилой, в него больше после этаких вот пиесок плакать бегали, чем просто так в нем жили. Да боже мой, какие бывали пиески, какие водевили! Объявлена война с Японией — водевиль, с Германией — водевиль, кто-то из лавочки три фунта колбаски принес — водевиль; тотчас одна из тетушек уже заявляет: «Мне, кстати говоря, через полгода на панель уже придется пойти из-за таких вот глупых покупок!» Ну, и не принеси той колбаски, тот же, разумеется, результат, снова панель, потому что не принесли! Мой племянничек, Виктором был крещен, тот на гражданскую мальчиком ушел, у кого только не воевал — у белых, у красных, у зеленых, у казачества,— а подаст весточку с какого-либо фронта — всегда с удивлением: я в кого-то стреляю, в меня кто-то стреляет, но ада все равно нет и сон хороший! Ну, правда, убили-с и его уже в тысяча девятьсот двадцать первом году, не знаю, на каком фронте. И далее...
— Подождите! — остановил мастера Корнилов.— Но не вся же ваша жизнь прошла в том доме на восемь комнату Не вся при Ариадночке?! Была же и другая жизнь?
— Ну, конечно, была! Однако же главное во всем — это начало... Потому что, хотя бы и революция, хотя бы и отряхнула она прах с ваших ног-с, все равно от своего собственного, богом данного начала никуда человек не уйдет.
— Уходит!