Еще расспросил Корнилов рабочих своей конторы и узнал, что мастера редко пользуются «ловильными инструментами», которые изображены в справочнике, они предпочитают крючки собственного изготовления, приспосабливая их к уроненному предмету и к самим себе — к своим рукам, к своему обычаю и характеру.
У каждого бурмастера имеется потаенный ящичек с навесным хитрым каким-нибудь замочком, он всюду следует за ним, без надобности не являясь на белый свет, не распахиваясь крышкой, не открываясь постороннему человеку. Ключик вместе с крестиком висит у мастера на шее; ящик этот наполнен «счастливыми» ловильными крючками, в то же время он как бы маленькая церковка, где мастер истово молится за удачу дела, а может, и всей своей жизни, он свидетель и участник неудач мастера, он же, тот ящичек, большой и нескладный амулет и «табу» для всех других на свете людей, он мистика бурового дела, а может быть, и его психика, наземная и подземная судьба мастера бурения... так понял Корнилов.
И, дальше расспрашивая, он узнал, что иные мастера «ловили» какую-нибудь гайку, гаечный ключ, звено оборвавшейся штанги или малый какой-нибудь блок от полиспаста месяц, и два, и три, что иногда вот уже почти что и поднят тот уроненный предмет, уже хорошо виден он через устье скважины, и тут он снова срывается с крючка, а падая на дно скважины, снова ложится там накрепко, и зацепить его становится еще труднее, еще невозможнее. И прежним крючком его не взять, нужен другой, но какой же именно?
Понятно, какое нужно ловильщику, буровому мастеру, терпение, а в то же время и решительность — наступает ведь момент окончательного решения — закладывать новую скважину или продолжать «ловлю»?
Быть или не быть?!
Нет доводов «за», нет и «против». Они есть «за», есть и «против».
И решает мастер: бросает на орла и решку медный пятак, а то царской чеканки золотой червонец, он тоже в заветном ящичке находится; молится, проклинает, глядит, как нынче всходило солнце: на счастье — в ясное небо либо на несчастье — в сумрачное; загадывает, какой масти покажется на ближней дороге лошадь: светлой — тогда «ловить», а темной — закладывать скважину заново.
Все это — «буровое дело»...
Впрочем, любое дело показывает себя в неполадках, только когда пошло оно вкось и вкривь, тогда и откроется до конца.
Между тем Иван Ипполитович готовился к «ловле», намеренно не торопясь, старики так же готовятся к смерти,— все заранее предусматривая, чтобы ничего не было со стороны, а все от собственного обычая...
Он закрепил концы ловильных бечевок на земле и сами бечевки прощупал со всею тщательностью, нет ли на них порока. Не порвутся ли?..
Соорудил сиденье так, чтобы видеть скважину точно по центру, а над сиденьем устроил навес от солнца и от дождя...
Все это сам-один, своими руками, никого для помощи, хотя бы для слова какого-нибудь к себе не допуская.
А водрузившись на это сиденье, заглянув в темное круглое око скважины, опустив туда бечевку с крючком, мастер и вовсе стал бесконечно терпелив и полностью безразличен ко всему на свете. Он как будто с детства знал, что рано или поздно придется ему вот так сидеть над скважиной, вот так «ловить», настороженно, медленно и чутко двигая руками, сосредоточиваясь в движениях до конца, до потери всякого иного сознания.
Судьба...
И «Книга ужасов», и воображаемый собеседник Достоевский Федор Михайлович — все было теперь заключено там, в черном оке, и только оттуда исходило сознание жизни. Как натягивалась, как ослабевала в руках мастера бечевка, которую он и час, и два, и три, и день, и другой, и третий опускал и поднимал, опускал и поднимал, опускал и поднимал, неподвижно глядя в темное и чуть вздрагивающее своею темнотой отверстие скважины,— так и проходила его жизнь.
Бесконечна и утомительна была игра с упавшим на дно скважины неодушевленным предметом, который и в человеке тоже искал неодушевленности и в то же время требовал, чтобы человек безошибочно, совершенно точно угадывал правила этой игры, все, что в ней так, а что не так, какие движения что-то обещают, какие ничего...
Иван Ипполитович принимал ее, эту жестокую, бессрочную игру без правил и порядка, выматывающую и живую душу, и едва полуживое тело.
В недоумении и подавленности ходили, сидели, лежали поблизости от мастера рабочие, Корнилов среди них, никто ничем помочь мастеру не мог, никто какого-нибудь ободряющего слова произнести не смел, и, хотя каждый в течение своей жизни перенес, наверное, множество лишений, и невзгод, и унижений, и болезни, и войны, все равно нынешнее унижение, неизвестно чего ради учиненное жизнью, было для всех непонятно, необъяснимо...
На четвертый день «ловли» мастер сошел со своего сиденья, на побледневшем его лице красные и фиолетовые пятна приняли вид болезненный, напоминая гангрену, едва ли не в последней стадии, узкие глазки совсем заплыли, тело одрябло. Походка сделалась измученной, будто сто верст было только что прощено им...
Не было в нем того признака жизни, в котором не сквозила бы усталость и утомление. И отчаяние.