У меня такое ощущение (разумеется, старческое), будто до сих пор мы как экзаменовались-то? В веках? Мы решали два уравнения:
1) Что такое хорошо?
2) Что такое плохо?
А неизвестных было три, и вот мы гадали, что оно такое, третье неизвестное, и подставляли в уравнения всяческие его значения, какие только приходили в голову. Надеялись на удачу. На счастливый случай.
Кто-то когда-то сказал, что если разобрать шрифт собрания сочинений Шекспира, положить его в огро-о-о-мный такой ящик и трясти, трясти ящик без конца, то теоретически рано или поздно шрифт снова ляжет в таком порядке, который восстановит указанное собрание сочинений... Вот мы и трясли, и трясли ящик с разобранным шрифтом, искали его сложения.
А надо было искать не третье неизвестное, а третье уравнение, давно надо было, только мы не догадывались об этом и дождались, пока двадцатый век нам его не навязал:
3) Что такое ничего?
Теперь у нас неизвестных три, уравнении тоже три... Настала пора экзаменоваться всерьез.
Настала, настала...
Тем более что ведь известные причины – они в наличии: Первая мировая, Вторая мировая, Хиросима, Вьетнам, Великий день 9 мая. Святой день. День самой значительной в истории человечества победы справедливости над несправедливостью.
Доподлинно знаю, что своею смертью я никому не причиню каких-то хлопот, житейских затруднений. Ни на кого я не переложу своих, хотя бы самых малых обязанностей, потому что всегда я сам ходил платить по счетам за телефон, квартиру, газ и электричество. Меня не будет – не будет и этих счетов, и ни на кого я не переложу забот о них. Очень вежливой будет моя смерть. Я всегда любил вежливость!
Снова и снова напоминаю: кто-кто, а уж я-то был так был! Свободным был, заключенным был, начальником был, подчиненным был, «бывшим» и последним был. Воюющим был, мирным был. Я много был, разно был, долго был и до конца пережил «последнее».
Наверное, поэтому никто так же отчетливо, как я, не может представить себя той разностью между б ы т ь и н е б ы т ь.
Никто, как я, не может сообщить Вам, что разность эта, несмотря на любые доводы, доказательства, теоремы и аксиомы, противоестественна, когда касается всех. Всех, всех!
Мертвые, конечно, тоже с энтузиазмом сказали бы точно так же, заверили бы это сообщение нотариально. Но не могут. Не могут, хотя среди них, поверьте, гораздо больше порядочных и доброжелательных людей, чем среди живых, смерть – ведь это серьезное перевоспитание. Так или иначе, но они не могут, а я все еще могу...
Могу, потому что в эту минуту все еще жив... Впрочем...
С уважением
Ваш читатель
Приложение к журналу «Дружба народов».
ЗАКОНОМЕРНОСТЬ НОВОГО
И вот прочитана последняя страница этой книги. Необычной, удивительной, никак не поддающейся дежурным, критическим классификациям. Историко-революционная проза? Конечно. Само название романа указывает на это. «После бури», то есть после Октября, после нескольких лет гражданской войны и сурового военного коммунизма. От начала и до заката новой экономической политики, с 1921 по 1929 год. Такая хронология, такой период. И повторю вслед за автором: «Очень интересный период! Очень немного аналогии можно найти ему в истории вообще – такое же вот пересечение и переплетение частной, коллективной и государственной деятельности, такое же разнообразие психологий, самосознаний, поисков, потерь и находок, и все это на фоне только что минувших катаклизмов...»
Будем откровенны: литература последних десятилетий не слишком-то жаловала нэп своим вниманием. А если и писалось, то с явным моральным пренебрежением. Мол, временное отступление, вынужденная уступка частному капиталу, тактический маневр. Из романа в роман кочевали отталкивающие фигуры торгашей, спекулянтов, новоявленных бизнесменов. И точно так же переходил из книги в книгу мотив тоски. Тоски вчерашних идеалистов, романтиков, которые были обмануты в своих упованиях на скорую мировую революцию, на немедленное торжество справедливости. Какая уж там мировая, какая уж там справедливость, если кругом лавки, лавочники, концессии, если в воздухе нэпманский угар, если герань на окнах и мурло мещанина за ней.
Сергей Залыгин решительно порывает с такой традицией и с такими клише. Созданный им портрет эпохи куда более сложен. Не просто отступление, но попытка «как-то умиротворить историю, сделать жизнь жизнью, а не каким-то необыкновенным событием, которое, кажется, только того и хочет, чтобы окончательно жизнь сломать». Не просто откат с завоеванных рубежей, а поиск новых перспектив, новых способов соединения общественного и личного. Итак, историко-революционная проза? Не только. Слишком уж созвучна она нашим нынешним страстям, тревогам, спорам. Слишком далека от академически спокойного рассмотрения прошлого.