Махов, он – что? Символ окостенелости, статики. Раз и навсегда сформировавшиеся то ли убеждения, то ли предрассудки. Приверженность одним и тем же догмам. Уверенность в своем совершенстве («его идеалом был он сам, точно такой, каким он неизменно был, есть и будет – если только он будет?! – но изданный тиражом минимум в пять-шесть тысяч экземпляров»).
Они убоги, маховские трактовки истории («все нынешние беды человечества, а России прежде всего, суть производные от Англии»), убоги рецепты спасения через казарменную дисциплину, унификацию умов, субординацию и беспрекословное выполнение приказов, убоги и взгляды на общество как на «армейский тыл и обширное интендантство».
Выпавший из любезной своему сердцу системы фрунта, ранжира и команды, полковник остался не у дел, ни с чем и никем. И не просто Махов выбывает из романного действия – выбывает обреченное, отмеченное печатью безжизненности, мертвенности. Одна за другой исчезают, аннигилируются судьба эсеровская, судьба кадетская, судьба меньшевистская. Все они сходят на нет после Октября, все они внутренне исчерпаны и не способны к развитию. Писательский сарказм очевиден, и обращен он против отвергнутого историей.
Как и в прежних произведениях, Залыгина привлекает то, что может отозваться, сказаться в будущем. Другое дело – как? С каким знаком – с плюсом или минусом?
Да, многие политические идеи рассыпались, перегорели в пламени революции и гражданской войны. Но психология-то осталась, привычки сохранились, и «бывшее», «бывшесть» вступили во взаимодействие с новизной, приспосабливаясь к ней, а то и осложняя ее. Это изобретателю Казанцеву просто. Путаник в теории, утопист, прожектер, но ведь самородок же, талант, золотые руки. Герой, близкий по духу мастерам и машинистам А. Платонова, ощущающий себя пусть малой, но органической частью целого. И весь мир он воспринимал «как огромную машину, не во всем идеальную, в смысле социальном и вовсе плохо отрегулированную, зато с надежным двигателем, которому кто-то и когда-то дал красивое название: «Солнце». Наказанный новой властью за шашни со Вторым Интернационалом, он той же властью и призван на службу – на заводское производство, к Большой Наладке.
Махов ушел из жизни, потому что в ней, нынешней, ему нечего было делать.
Казанцев ушел в жизнь, потому что она лежала перед ним как бескрайнее поле деятельности.
И то, и другое естественно. Это варианты самоочевидные, но есть и другие.
И тут самое время присмотреться к персонажам романа. Кто они? По роду занятий, по взглядам, по устремлениям? Отрицательные характеристики порой тоже могут быть полезными, проясняющими. Как в данном случае, например. Герои первой книги – не рабочие, не крестьяне, не большевики и не сознательные борцы за линию партии. Но они и не враги, не оппозиционеры, не злопыхатели. Они то ли осколки разбитого прошлого, то ли листья, подхваченные водоворотом истории. Они – с бору по сосенке и соответственно – кто в лес, кто по дрова. У каждого своя программа, свой конек, своя задушевная мысль. Иногда безобидная, иногда симпатичная, иногда опасная. Одни ищут правду, другие – выгоду, третьи берегут свой покой. Но ни у кого нет определенности, устойчивости. Одним словом, как замечает о своих товарищах по артели бурильщик Портнягин, «собрались неизвестно кто... Верно, что сброд!» От бывшего приват-доцента Корнилова до бывшего же мародера Сенушкина.
Я говорю об этом, потому что с такой спецификой «человеческого фактора» сопряжена специфика повествования. Не то чтобы оно бессобытийно (уж в те-то нэповские годы событий хватало – и мировых, и государственных, и местных, и всяких прочих), просто оно ориентировано на другое. На обозрение мировосприятий, мыслей, проектов, утопий, на медитацию. Характеры не через поступки, а через высказывания, через прямое самовыражение.
А Петр Васильевич Корнилов? Он-то к этой роли обозревателя и приспособлен в наилучшей мере. Он со своей идеей отыскать нечто общечеловеческое, непреложное, равно обязательное для всех наций, сословий и классов. Он со своей претензией стать Колумбом цивилизации, открыть «великую, величайшую мысль всех народов», мысль объединяющую, цементирующую, которая была бы «не христианская, не исламская, не исключающая одна другую», а всеохватная, для всех приемлемая. Он, жаждущий выслушать всех и каждого. Так кому же, как не ему, быть идеальным слушателем, идеальным собеседником? Кому, как не ему, впитывать, вбирать в себя, сопоставлять, классифицировать?