Стоицизм не является, конечно, лишь эпизодом в греческой и римской культуре — он установил образец для всего более позднего европейского морализирования, которое взывает к понятию закона в виде центрального понятия, призванного заменить концепции добродетелей. Это есть тот тип противопоставления, который должен казаться удивительным, если вспомнить мое обсуждение в предыдущей главе соотношения между той частью морали, которая заключается в негативных запрещающих правилах закона, и той частью, которая заключается в позитивных благах, к которым движут нас добродетели; хотя последующая моральная история дала столь много примеров подобного рода ситуаций, что нам вряд ли стоит удивляться. При обсуждении кратких заметок Аристотеля о естественной справедливости я предполагал, что коммуна, жизнь которой устроена с учетом общего блага, дающего этой коммуне общие задачи, будет обязана формировать свою моральную жизнь в терминах
Тогда, если я прав, стоицизм является реакцией на совершенно конкретный тип социального и морального развития, тип развития, который поразительно предвосхищает некоторые аспекты современности. Поэтому нам следовало ожидать возвращения стоицизма, и действительно мы обнаруживаем его возвращение.
В самом деле, всякий раз, когда добродетели начинают терять свое центральное место, немедленно появляются структуры мысли и действия стоиков. Стоицизм остается одной из постоянных моральных возможностей в рамках культуры на Западе. То, что он не обеспечил единственной или даже наиболее важной модели тех моралистов, которые должны были позднее сделать концепцию морального закона концепцией всей или почти всей морали, объясняется тем, что другая, еще более суровая мораль закона, а именно иудаизм, завоевала античный мир. Превалировал, конечно, иудаизм в форме христианства. Но такие люди, как Ницше и нацисты, которые считали, что христианство является по существу иудейской религией, в своей враждебности к нему нащупали истину, которая была скрыта от многих современных вроде-бы-друзей христианства. Потому что Тора оставалась законом, продиктованным Богом как в Новом Завете, так и в Ветхом Завете; и с точки зрения Нового завета Иисус как мессия, согласно Трентскому собору, является и законодателем, и судьей, которому мы обязаны повиноваться. «Если бы, — пишет Карл Барт, соглашаясь, по крайней мере однажды с Трентским собором, — Он не был судьей, Он не мог бы быть и Спасителем» (K.D., IV 1, р. 216).
Как же мораль неумолимого закона может быть соотнесена с некоторой концепцией добродетелей? Бегство Абеляра в интериоризацию является, с точки зрения его современников, отказом встретиться лицом к лицу с задачами, которые обеспечивают специфический контекст для постановки этого вопроса. Как мы видели, с точки зрения Абеляра внешний социальный мир был просто множеством случайных обстоятельств; но для многих современников Абеляра именно эти условия определяли моральную задачу. Потому что они не обитали в обществе, в котором институциональные обстоятельства были сами собой разумеющимися; эти институты как раз создавались в XII веке. Не случайно, что Иоанн Солсберийский был одержим вопросом о характере государственного человека. Институциональный порядок, в котором легче услышать требования божественного закона и выжить в секулярном обществе вне монастырских стен, установился только в XII веке. Таким образом, невозможно избежать вопроса о добродетелях: какого рода человек может сделать это? Какого типа образование может воспитать этот тип человека?