Рассмотрим другой равно тривиальный пример множества совместимых ответов на вопрос «Что он делает?» — «Пишет предложение», «Заканчивает свою книгу», «Делает вклад в дебаты по теории действия», «Пытается получить работу». Здесь намерения могут быть упорядочены в терминах периода времени, на который делается отсылка. Каждое из кратковременных намерений постижимо и может быть сделано таковым только отсылкой на некоторое долговременное намерение; и характеристика поведения в терминах долговременных намерений может быть правильной только в том случае, если некоторые из характеристик в терминах кратковременных намерений также являются правильными. Отсюда поведение характеризуется адекватно только в том случае, если мы знаем, что включают долговременные и самые долговременные намерения и как кратковременные намерения соотносятся с долговременными. Опять-таки мы включаемся здесь в написание нарративной истории.
Намерения должны быть упорядочены причинным и временным образом, и оба упорядочения должны делать ссылки на окружение, ссылки, уже неявно делаемые при употребление таких терминов, как «садовничество», «жена», «книга» и «работа». Больше того, правильная идентификация веры человека будет существенной составляющей этой задачи; неудача в этом моменте будет означать неудачу всего предприятия (заключение очевидно, но оно уже влечет одно важное следствие. Не существует такой вещи, как «поведение», идентифицируемой до и независимо от намерений, вер и окружения. Отсюда проект науки о поведении принимает таинственный и эксцентричный вид. Дело не в том, что такая наука невозможна, но не существует ничего подобного, кроме науки о неинтерпретированных физических движениях, какую хотел Б.Ф. Скиннер. В мою задачу здесь не входит рассмотрение проблемы Скиннера, но следует заметить, что совсем неясно, каким бы мог быть научный эксперимент, если науку понимать в духе Скиннера — дело в том, что концепция эксперимента определенно включает в себя поведение, наполненное намерением и верой. И проект науки, скажем, о
Рассмотрим следствия аргументации о соотношении интенционального, социального и исторического. Мы идентифицируем конкретное действие только обращением к двум видам контекстов, явно или неявно. Мы помещаем намерения человека в причинный и временной порядок со ссылкой на их роль в истории человека; и мы также помещаем их туда со ссылкой на их роль в истории окружения, к которому они принадлежат. Совершая это, определяя причинную эффективность намерений человека в одном или более направлениях и определяя, в какой степени его кратковременные намерения успешно переходят в долговременные, мы сами пишем дальнейшую часть этих историй. Нарративная история определенного рода оказывается основным и существенным жанром в характеристике человеческих действий.
Важно прояснить, насколько отлична предполагаемая моей аргументацией точка зрения от точки зрения аналитических философов, конструировавших такое объяснение человеческих действий, в котором центральным понятием делается человеческое действие вообще. Конечно, если человеческие действия рассматривать как сложную последовательность индивидуальных действий, тогда возникает естественный вопрос: как мы индивидуализируем человеческие действия? Существуют контексты, в которых такие понятия вполне уместны. В рецептурных книгах, например, действия индивидуализируются точно таким же образом, который аналитические философы полагали возможным для всех действий. «Берете 6 яиц. Разбиваете их в кастрюлю. Добавляете муку, соль, сахар, и т.д.». Но суть в таких последовательностях состоит в том, что каждый элемент в них постижим в качестве действия только как возможный-элемент-последовательности. Больше того, даже такая последовательность требует постижимости контекста. Если в середине моей лекции по этике Канта я внезапно разбиваю 6 яиц в кастрюлю и добавляю соль и сахар, продолжая при этом говорить про Канта, просто следуя рекомендациям кулинарной книги, я