Наиболее знакомый контекст, в рамках которого и ссылкой на который становятся понятными речевые акты и цели, это разговор. Разговор является столь вездесущей особенностью человеческого мира, что он избег внимания философии. И все же изымите разговор из человеческой жизни, и что ж тогда останется? Рассмотрим, что входит в разговор и что делает его понятным или непонятным (разумность разговора не означает его понимания; потому что разговор, который я подслушал, может быть разумным, но я могу не понять его). Если я прислушиваюсь к разговору двух людей, моя способность улавливать нить разговора будет включать способность подвести его под некоторое множество описаний, в которых выявится определенная степень согласованности разговора: «пьяная, случайная ссора», «серьезные интеллектуальные разногласия», «трагическое непонимание друг друга», «комическое заблуждение относительно мотивов друг друга, переходящее в фарс», «постоянная смена взглядов», «стремление доминировать друг над другом», «тривиальный обмен сплетнями».
Использование слов, таких, как «трагическое», «комическое», «фарс», не является маргинальным по отношению к таким оценкам. Мы распределяем разговоры по жанрам точно так же, как мы делаем это с литературными нарративами. В самом деле, разговор есть драматическая работа, хотя и очень краткая, в которой участники являются не только актерами, но также и соавторами, в согласии или споре приходящими к определенному результату. И дело не просто в том, что разговоры относятся к определенным жанрам, как это имеет место в случае пьес и романов; дело еще и в том, что они, как и литературные произведения, имеют начало, середину и конец. Они включают перемену ролей и распознавание их; они движутся к развязке и продолжаются после нее. В рамках большого разговора могут быть побочные линии и свои более мелкие сюжеты, побочные линии внутри побочных линий и сюжеты внутри сюжетов.
Но если это верно о разговорах, это истинно
Я представляю разговоры в частности и человеческие действия в общем в качестве нарративов. Нарратив — это не работа поэтов, драматургов и романистов, отражающих события, которые не имели нарративного порядка перед тем, как он был наложен певцом или писателем; нарративная форма не является ни прикрытием, ни декорацией. Барбара Харди писала, что «мы видим сны в форме нарратива, мечтаем в нарративе, вспоминаем, предвкушаем, надеемся, отчаиваемся, верим, сомневаемся, планируем, пересматриваем, критикуем, конструируем, сплетничаем, учимся, ненавидим и любим в нарративе», аргументируя в том же духе, что и я (Hardy 1968, р.5).
В начале этой главы я утверждал, что в успешной идентификации и понимании того, что делают люди, мы всегда движемся в направлении помещения конкретного эпизода в контекст множества нарративных историй, историй, касающихся как индивидов, так и окружения, в котором они действуют и страдают. Сейчас становится ясно, что мы полагаем разумными действия других, потому что само действие имеет в основном исторический характер. По той причине, что мы переживаем нарративы наших жизней, и поскольку мы понимаем наши жизни в терминах нарративов, форма нарратива является подходящей для понимания действий других. Истории жили до того, как они были рассказаны — за исключением вымыслов.
Это, конечно, отрицалось в недавних дебатах. Луис Минк, споря с Барбарой Харди, утверждал: «Истории не живут, а повествуются. Жизнь не имеет начала, середины и конца; есть встречи, но начало дела принадлежит истории, которую мы сами рассказываем позднее, и существуют расставания, но окончательное расставание может быть только в истории. Есть надежды, планы, битвы и идеи, но только в ретроспективных историях надежды не исполняются, планы расстраиваются, битвы являются решающими, а идеи — плодотворными. Только в историях Колумб открывает Америку, и только в историях царства теряются из-за гвоздя» (Mink 1970, pp. 557—558).