О чем она думала, когда читала, – о высоком, о низком? Это неважно. Она не думала, она слушала самоё себя, как старинный инструмент, поглощающий звуки, им же самим производимые, изредка вспоминая тех, кто на нем играл. Она любила, создав иллюзию совершенства, в конце стиха ее разрушить неожиданно возникшим резким звучанием.
«Но я духов твоих не смою с рук моих, КАРМЕН»[3].
Она так кричала «Кармен» куда-то в сторону, будто и на самом деле звала. Словно хотела вывести слушателя из состояния внутреннего равновесия, в которое сама и погружала.
– Зачем это? – спрашивал я ее, провожая по Тверскому бульвару.
– Чтобы помнили, что это я читаю, – по-царски отвечала она.
И вот теперь еще одно дело. И какое!
«Мастера и Маргариту» мы тогда не знали, но слух о последней жене Булгакова уже ходил по Москве, она интересовала людей не меньше, чем его творчество. Она была рядом с ним до последней капли его страданий. Она была не случайной попутчицей гонимого писателя, а его верной подругой.
Но дело в том, что при любых обстоятельствах, забираясь глубоко и яростно в этот не принадлежащий мне мир, всем на свете забытым писателям я предпочитал Олешу. Остальные имена вызывали во мне лишь почтительное отношение.
Вот и Елене Сергеевне почти с порога я задал один из главных своих вопросов – помнит ли она Олешу?
Коонен при первой встрече я сообщил, что вышла первая книга о Мейерхольде, наверняка выйдет и про Таирова…
Как они меня сносили, эти замечательные женщины.
Елена Сергеевна была поражена – прийти к ней, вдове великого писателя, и расспрашивать про другого, – что это, глупость или наглость.
Кроме того, она обратила внимание, что на любую ее попытку назвать Михаила Афанасьевича великим русским писателем я, неуч, совсем неделикатно заменял определение на «замечательный».
Это штрихи, конечно, но какие важные штрихи. Мне ничего от нее не было нужно – ни тем для диссертации, ни материала для статей. Мне хотелось кричать: «Земля! Земля!» и слушать их, не переставая.
Но главным был всё-таки Олеша.
Прочитав в Одессе книгу «Ни дня без строчки» и уезжая в Москву, не знаю, чего я больше хотел, – встретиться с Олешей или поступить в театральный. Поступление отвлекло меня от встречи, я встретился с ним позже, уже поступив… на Новодевичьем кладбище, похороненным в могиле Багрицкого.
Встреча не была отменена, ее только перенесли в другое место, не сообщив мне.
Тому было два года, как его не стало, и я не знал. Я нагонял время через встречу с вдовой Булгакова…
– Что ж, конечно, помню. Михаил Афанасьевич его любил. Они работали в «Гудке» когда-то. Но он очень редко бывал у нас.
– Вы видели их вместе? – вскричал я, представляя, как они сидят в креслах, разговаривают, а она обносит их чаем.
– До чаепития, кажется, не доходило, но кое-что другое пили с удовольствием, – засмеялась она и вдруг загрустила. – Юрий Карлович совсем не умел пить. Вы знаете, он больной человек, мрачнел ужасно, становился агрессивен… не с Мишей, конечно.
– А Михаил Афанасьевич?
– Что Михаил Афанасьевич? Михаил Афанасьевич всегда был артист, – с гордостью сказала она, – если вы понимаете, конечно, что я вкладываю в это слово.
Я кивнул, обиженный за Олешу.
Выпив всё-таки чаю, мы наконец поговорили о Булгакове. Не выдержав моего мальчишеского невежества, уже перед уходом, она подвела меня к славянскому шкафу, присела, как маленькая девочка, и вытянула нижний ящик наполовину. Там лежали бумажные папки с длинными тесемками. Кажется, их было очень много.
– Когда-нибудь я, может быть, дам вам это почитать. Вы уже подрастете к тому времени… Простите, я не хочу вас обидеть… И поймете, какой Михаил Афанасьевич великий писатель. Это роман «Мастер и Маргарита».
Я не изобразил интереса, только на слово «великий» буркнул:
– Замечательный.
Я приходил к ней еще несколько раз, возможно, недовольный своим поведением. Завадский утверждал, что я умею с дамами, а я провалился. Потому что она была очень дама, с лучиками возле глаз, с кудряшками, и совсем своя, родная.
Прочитав гораздо позже великую книгу, я понял, что такая как она могла морду набить критику Латунскому. И только когда она предложила мне сопровождать ее на «Евангелие от Матфея» Пазолини, и нас усадили рядом на два приставных стула, я был счастлив, что мог теперь сказать, ткнув себя в бедро, что это бедро согревало бедро Маргариты.
Мне не верили.
Меня же по-прежнему занимал только Олеша. Ни Бабель, ни Булгаков… Как будто можно установить шкалу ценностей и обозначить, кто чего стоит.
Олеша – это был мой театр, доступный мне.
Высокопарная интонация, неровный пульс диалога, пьеса писалась им на века. Такое мог возомнить о себе только Олеша, но она действительно написана на века. Могла бы быть написана, как и всё остальное. Так как он не мог довести дело до конца. Возможно, не находил воплощение достойным собственного замысла. Он сам был замыслен для мирового признания, а остался известным нескольким подвижникам и узким специалистам. Но он догадывался, что мир – это великая несправедливость, надо уметь относиться к нему снисходительно.