Так вспоминает, беседуя с нами у себя дома в Москве, Вера Александровна Рещикова, дочь Александра Ивановича Угримова и пассажирка первого философского парохода. Угримовы — из коренных насельников арбатской профессорской Москвы. Жили они в те годы в одном из особнячков на Сивцевом Вражке, и мне не раз думалось — не вспоминал ли о них соратник профессора Угримова по Помголу, собрат по испытаниям высылки Михаил Осоргин, когда он писал свой «Сивцев Вражек», рисуя любовно особнячок, старого профессора и его Танюшу, ровесницу Веры Александровны? (Думать — думал, — а выяснять не пытался — надо ли?) [2]
Как осоргинские герои, они — в стороне от политики, хоть вовсе не в стороне от жизни и службы родине. Взгляд политика мог бы уловить ход событий тогда, когда он наметился — едва ли не за год до высылки. Весною различил этот ход философ Бердяев. Угримовы — с доверием надеялись на «нормальную жизнь» до последнего дня. Да что! и по сей день высылка и Помгол не соединяются в сознании нашей хозяйки и, вопреки моим доводам, не входит в это сознание идея власти, для которой помощь умирающим — преступление. Сколь возросли в широте понятий следующие поколения россиян!Как положено, за арестом у каждого из высылаемых следовали допрос и предъявление обвинения. Допрос, стандартный для всех, заключался лишь в ряде общих вопросов: отношение к советской власти, к эмиграции, взгляд на задачи интеллигенции, и т. п. (впрочем, разные авторы из высланных приводят не совсем одинаковый список вопросов). Затем предъявлялось обвинение по статье 57 уголовного кодекса: контрреволюционная деятельность в период особо тяжелого положения страны. После этого объявлялось решение участи: обвиняемый подписывал бумагу об административной высылке за границу по постановлению коллегии ГПУ. Срок в ней не был указан, но устно сообщалось тут же, что высылка — пожизненна. И наконец, давали на подпись уведомление о том, что возвращение в страну без разрешения будет караться расстрелом. Понятно, что в этой юридической процедуре концы вовсе не сходились с концами. Обвинение по статье предполагало приговор суда, а не административную высылку; основанием же для высылки служил не уголовный кодекс, а декрет ВЦИК, принятый «в последнюю минуту», 10 августа 1922 г., и предусматривавший срок лишь до трех лет. Понятно, однако, и то, что эти неувязки ни в чьих глазах не имели даже тени значения. О них не пишет почти никто из изгнанников, но зато все очень запомнили бумагу о расстреле. Эта впечатляющая деталь — прямое указание Ленина: «расстрел за неразрешенное возвращение из-за границы» — одно из сформулированных им в мае добавлений к уголовному кодексу.
По-разному, конечно, приняли изгоняемые свою судьбу. Недавно журнал «Слово» перепечатал у нас записи в стиле альбомных, которые сделали изгнанники-петербуржцы во время плавания на «Пруссии». Там, сразу по отъезде, почти у всех доминирует одно: тоска расставанья с родиной. Но это — особенный момент, да и не столь большая часть высланных там представлена. В целом же, спектр настроений очень широк. После бесед на эту тему со многими сотоварищами, Н. Волковыский писал: «Отношение к разлуке с родиной было различное. Кое-кто, и я сам в том числе, не хотел уезжать, нам казалось, что самые страшные годы уже пережиты… Отдельные среди нас высылке не радовались, другие — приняли ее с восторгом…». Так чувствовал и думал перед отъездом князь Сергей Евгеньевич Трубецкой — верно, единственный из всех, активно причастный к антибольшевистской борьбе: «Раз я ничего не могу здесь сделать, остается бежать отсюда, бежать, бежать скорее и не видеть… Вон, вон отсюда! — теперь это было мне ясно и я опасался только, что вдруг что-то помешает нам уехать». Не столь далек от него московский литератор Иосиф Матусевич: «Каждый почел бы для себя за спасение уход из советского Эдема. Нам откровенно завидовали». Но вот Бердяев, однако, пишет: «Когда мне сказали, что меня высылают, у меня сделалась тоска. Я не хотел эмигрировать». Философы, строившие самобытную русскую метафизику, связаны были с родиной не только жизнью, но и мыслью, самими истоками своего творчества. Сильнее всех эта глубинная, даже мистическая, если угодно, связь дает знать себя у отца Сергия Булгакова. Он плыл в изгнание на итальянском пароходе, шедшем из Севастополя в Константинополь, и в дневнике своем записал так: «От родины я не должен, не могу и не хочу никогда отказаться, и, значит, умираю всю оставшуюся жизнь». И в заключение этого ряда свидетельств, вернемся опять к Угримовым. Мы ведь догадываемся уже, как приняли весть на Сивцевом Вражке, не правда ли?
«— Я не знаю человека, который бы сказал: «Слава Богу! Мы рады!» Для нас это была катастрофа. Отъезд — горе. Но только мы были убеждены, что мы через год вернемся. У нас был дома молебен перед самым отъездом. И, когда молебен кончился, то папа, я помню как сейчас, встал и сказал, перекрестясь: «Ну, через год мы вернемся!». Он абсолютно был в этом уверен».