Что он тогда говорил?.. Что-то о жене, что она снова решила к нему почему-то вернуться, а почему — он и сам вроде не понимал. И не понимал, не вдумывался даже, что сам-то хочет, мямлил, что, мол, так сложилась жизнь и что тут так сразу не объяснишь, когда вот она сама повзрослеет, то тоже… Что тоже? Не будет знать, что хочет и почему? Не сможет почувствовать в себе любовь и не сумеет за нее бороться? Или просто ей тоже станет на все наплевать, все ни к чему, и все заменит слепая, ленивая привычка, когда достаточно будет сказать: «Мой муж, моя жена» — и все замкнется, все уляжется, как в подернутом тиной болоте?..
Да, он взрослый. А взрослые люди жестоки, каменны в своем спокойствии и трудно решаются порвать с привычным. Но в то же время им легко, ни разу не оглянувшись, уйти обычной своей походкой, стройно, прямо, потому что у т а к и х и вправду «все впереди», и то, что остается позади, за спиной, они уже не помнят.
— …И правильно, — вдруг громко вслух выговорила Настенька. — Все правильно! Только я все равно под трамвай не брошусь. Все образуется, все будет как надо, муж, дети, дом… Только…
Она замолчала, оглянулась на дверь, в проеме которой стояла, и, верно, уже давно, Шура. Молча они смотрели друг на друга. Шура вошла, присела на край дивана.
— Но я сама под трамвай, Настенька, не бросалась, о н меня толкнул, — произнесла она, как обычно, точно продолжая начатую фразу. — Сама бы никогда, и грех, и в мыслях не было. Я, наоборот, бежала от него, чтобы спастись, — мне жить хотелось! Ведь не бывает, чтоб человеку не хотелось жить, если кто и говорит так, значит, сам себе врет. Я вот какая калека, а рада, что живу, что не убилась тогда насмерть, и профессор, дай ему бог здоровья, из кусочков меня наново сшил. Жизнь, она знаешь… — Безгубый рот ее изобразил подобие улыбки. — А то, что плачешь теперь, плачь! — Выражение ее лица изменилось, она улыбалась снисходительно, но без сочувствия, жестко. — Плачь. От слез еще никому худо не было. Больше выплачешь, скорей забудешь. А что помнить-то? Подумай — ч т о! Родного кого потеряла? Так нет же, не был он тебе родным. Так, почудилось… И еще много раз чудиться будет, пока не найдешь, не встретишь того, кто сразу и намертво. И не ты одна за него цепляться будешь, а он сам тебя обхватит и крепко станет держать — всегда, всю жизнь! И вот т а к о г о терять — да, больно. Сердца не хватит, все болью изойдет. Уж поверь. Хотя и не дано мне было это испытать, злодей попался, а знаю… Каждая женщина про это знает, про настоящую-то любовь. Только не у всех терпения хватает ждать, не все верят, что придет она. Да и не ко всем приходит. Тут уж не стану тебя уговаривать, кому как повезет… Но уж жизни радоваться — это всем дано. Даже мне, калеке. И тут ни сочувствия, ни прощения быть не может, когда жизнь свою, одну-единственную, человек не ценит, не бережет.
Она встала, озабоченно осмотрелась:
— Окна пора мыть… Компота хочешь, еще налью? Отец с матерью ко-о-гда-а придут! — успеешь нареветься. А лучше сразу решить и забыть. Когда ноги-руки в целости, когда молодость и здоровье, — легко снова веселой стать. Но если хочешь, поплачь. — Она почти равнодушно посмотрела на Настеньку. — Эх, сколько бед на свете бывает, столько бед, а ты вот… — отвела глаза. — А вообще-то плачь, если надо…
Вышла, прикрыв за собой дверь. А Настенька осталась лежать на диване, в комнате, по виду совсем еще детской, где на шкафу сидели куклы, а на диване в углу плюшевый большой медведь, на обоях скакали лошадки с притупленными мордами в уздечках, — сидела, глядела в угол. И лицо у нее было задумчивое, а может быть, даже чуть-чуть смущенное.
— …Да, знаешь, — услышала она снова голос Шуры, и тут Шура сама появилась в дверях. — Забыла тебе рассказать. Шла, значит, утром из магазина, вдруг слышу, кто-то меня зовет. Слабо совсем, потом громче. Оглядываюсь, и что же ты думаешь? Он! Господи… Я аж за стену схватилась. Стоит, грустно так глядит на меня. И я стою: сил нет идти. И подумай, такой же, как был, ничуточки не изменился. Ах, думаю, злодей. А у самой — ну поверишь! — жар какой-то внутри разлился, а сердце вроде перестало стучать совсем. А потом вдруг застлало глаза и ничего не вижу! Опомнилась — одна стою, держусь за стену, и люди на меня уже смотрят… Да что ты, Настенька! Что ты, что ты… Не надо, милая, не плачь… А я, старая дура! Глупости это, пройдет, уж поверь… Все забудется…
ПЛЯЖНОЕ
Крым, конечно, был милее. Особенно восточное его побережье, высветленное, выцветшее, с растресканной в жару землей, поросшей редкими колючками, кустиками терпко, аптечно пахнущей полыни.
Опять же горы. Совсем другие, без кавказской густой, сытой растительности — напротив, голые, с вычерченным остро силуэтом и меняющие цвет в зависимости от освещения: то пепельно-серые, призрачные, то лиловые в наступающих сумерках, то набухшие, сочащиеся солнцем, с радужной каймой.
Ну и море, точнее, бухты, одна другой разнообразней и вода в них то бездонно-изумрудная, то ясно-сиреневая, как аквамарин.