А «Прогулки с Пушкиным», если угодно, написаны против всех. В защиту одного Пушкина. И написаны из той же чернильницы, где Маяковский нашел слова в стихотворении «Юбилейное», слова во славу Пушкина: «Ненавижу всяческую мертвечину, обожаю всяческую жизнь».
— Да, лагерь для меня был и интересным, и самым страшным периодом жизни, что конечно же не означает, что для меня это была легкая жизнь. Люди гибнут, а я об эстетике рассуждаю. Но ведь я говорю только за самого себя. Повторяю, как писателю мне было там интересно. Обогатил же некоторых людей военный опыт. Скажем, для Виктора Платоновича Некрасова безусловно полезным был период войны. Он вообще был важнейшим этапом его жизни. Разве при этом он утверждал, что он сторонник войны? Это смешно — быть сторонником войны, так же как и сторонником лагеря. Это все равно что быть сторонником смерти. Ведь, как это ни кощунственно звучит, смерть даже очень близких людей в чем-то обновляет человека, давая ему зачастую какой-то нравственный толчок. Нельзя же из-за этого сказать, что нужно желать смерти ближнего. Все сложно в жизни и смерти, нельзя мыслить банально. Да, лучшее время моей жизни — лагерь, хотя одновременно и самое трудное.
— Человек я не храбрый, я не знаю, как бы я вел себя на фронте. Но я понял, что, попав в тюрьму, надо вести себя естественно. А для писателя естественно считать. что художественная литература неподсудна. Я занял именно такую позицию и поэтому не признался виновным, хотя давление на меня было огромное. Ведь от признания зависел срок, а меня все пугали, что арестуют жену. Физического воздействия не было, меня не били, а психическое давление я выдержал.
— Я и верю и не верю. Дело в том, что судьбы некоторых людей для меня какие-то запутанные. Я, например, не могу для себя уяснить, освободили или нет «карабахский комитет»? Французские журналисты были в советских лагерях, как им говорили, в политических. Многие осужденные сидят за измену родине. Ну, а как узнать об этом на самом деле?
— Видите ли, я никогда не был писателем для широкого читателя. Мои вещи всегда были для немногих. Приведу такой пример. Следователь мне говорит: «Вот я три раза прочитал вашу повесть «Любимов» и ничего не понял». Я говорю: «У вас два образования, юридическое и экономическое. И вот вы, культурный человек, три раза прочитали и ничего не поняли. Как же вы после этого можете квалифицировать мои книги как антисоветскую пропаганду и агитацию? Ведь агитация и пропаганда должна быть прежде всего доступными массовому воздействию. Листовки не пишут «заумным языком». Возразить следователю было трудно.
Другой пример, хотя в несколько ином контексте.
У меня не сложились отношения с Анной Ахматовой.
Почему? Твардовский заказал мне к ее семидесятипятилетию маленькую статью. Статью я написал и позвонил Анне Андреевне, она как раз была в Москве, с тем чтобы показать ей свою работу. Мы встретились, но разговора не вышло. Статьей она осталась недовольна. Меня же задело, что она просто ее не дочитала. Точнее, читала ее фразами, абзацами. Скажем, в определенном контексте у меня звучит: «Многие думали, что Ахматова камерная поэтесса, что она и останется камерной, аристократкой». Анна Андреевна вспылила: «Я никогда не была камерной, я никогда не была аристократкой». Я говорю: «Анна Андреевна, вы дочитайте фразу до конца». Но она не захотела. Настроение испортилось. Я встал и заявил: «Пускай о вас статью пишет Алексей Сурков», — и пошел к выходу. Ахматова меня остановила: «Постойте, постойте…»
— Том Пастернака в большой серии «Библиотека поэта» вышел за две недели до моего ареста. Кому-то я даже успел его подарить. Столько шума было вокруг этой статьи, столько суеты. Ведь перед моим предисловием напечатали от редакции маленькое предпредисло-вие. Так, на всякий случай, перестраховались.