Но тут они — разные. Пастернаку неприемлем ее идеал недолгих встреч, совместных поездок и расставаний; он деликатно, но и решительно пишет ей: «…этой муки я не перенесу». И переписка постепенно угасает. В двадцать седьмом они посылают друг другу пятьдесят четыре (!) письма, в следующем году вдвое меньше… Но еще и в 1928-м Пастернак признается Цветаевой в сердечной нежности: «Ты ведь знаешь, как ты любима?» — сказано в одном письме. И в другом: «…ты единственное и с лихвой достаточное объясненье, оправданье, ключ и смысл всего, что я делаю и не делаю, и всего, что делается со мной».
Тринадцатого февраля она написала Ломоносовой: «С Борисом у нас вот уже (1923–1931) — восемь лет тайный уговор: дожить друг до друга. Но катастрофа встречи все оттягивалась, как гроза, которая где-то за горами. Изредка — перекаты грома, и опять ничего — живешь.
Поймите меня правильно: я, зная себя, наверное от своих к Борису бы не ушла, но если бы ушла — то только к нему. Вот
Знаю, что будь я в Москве — или будь он за границей — что встреться он хоть раз — никакой З. Н. бы не было и быть не могло бы, по громадному закону
Очередным свидетельством отторжения Цветаевой от «русского Парижа» был пышный юбилей, отпразднованный 1 марта в ресторане «Феликс Потен». Чествовали П. Н. Милюкова — десятилетие его деятельности на посту главного редактора самой популярной зарубежной русской газеты «Последние новости». В числе ста приглашенных гостей был и князь С. М. Волконский, регулярно публиковавший на страницах газеты заметки и статьи на театральные темы. Дружеские отношения Цветаевой с Сергеем Михайловичем сохранялись со времен революционной Москвы, и Волконский наверняка рассказывал Марине Ивановне об этом юбилее. Там были Бунин и Бенуа, Дон Аминадо и Алданов, Адамович и Мочульский, литераторы, художники, театральные деятели русского зарубежья, люди самых разных воззрений и симпатий. Дело не в том, что Цветаеву не пригласили, — шел уже третий год с момента, когда ее перестали печатать. Но она лишний раз ощутила свое неблагополучие, свою неслиянность с соотечественниками, которые и на чужбине все-таки существовали в каком-то сообществе.
Если бы только с соотечественниками…
На глазах таяла прежняя близость с дочерью. Восемнадцатилетняя Ариадна, поглощенная своими занятиями и новыми друзьями, радовалась любому поводу, чтобы вырваться из дома. Прекрасно понимая всю закономерность этого, Марина Ивановна не могла не испытывать горечи, которой с годами суждено было лишь разрастаться. Знавшие близко цветаевскую семью находили, что вместе с тонким чувством поэзии дочь унаследовала и материнские вспышки беспощадного словесного «рипоста», и жесткий характер.
Два жестких характера в одном доме — ситуация нелегкая.
Маленький Мур — страстная любовь матери — был совсем другим, чем старшая сестра в его возрасте. Способностей вундеркинда, которыми была наделена маленькая Аля, в нем не обнаруживалось. Не было и Алиной сердечности и романтичности, так согревавших Цветаеву в трудные московские годы. Но развивался он тоже стремительно: опережая возраст, начинал уже читать и писать. Мальчишки на улице не давали ему проходу из-за его неуклюжести, полноты и рослости — счастье, что он почти не понимал по-французски.
«Ему шесть лет, на вид и вес — десять русских и 14 французских», — сообщала Цветаева в одном из писем. Пока он еще был привязан к матери, баловавшей его сверх всякой меры, но пройдет немного времени, и он усвоит по отношению к ней требовательный и даже снисходительный тон. Несмотря на все свое обожание, Цветаева рано угадывает, что сын, как и дочь, — совсем другой душевной породы, чем она сама. «Ничем не пронзен», — скажет она о нем позже с горечью.
«Дома у меня жизнь тяжелая, — признается Марина Ивановна в одном из писем 1931 года, — как у всех нас — мы все слишком особые и слишком разные. Как бы мне хотелось кого-нибудь доброго, мудрого, отрешенного, никуда не спешащего! человека — не-автомобиля, не-газеты… Кто бы мне