(Лет шесть спустя, уже в Москве, в одном из издательств Цветаевой будут несколько месяцев подряд давать, по ходатайству Пастернака, скромный заработок за рецензирование поэтической продукции — той, которая приходит в редакцию так называемым «самотёком». И Марина Ивановна изумит работников издательства обстоятельнейшими письмами-разборами. Ей говорят: «Это совсем необязательно — отвечать так подробно! Так никто не делает, ведь очевидно, что стихи — слабые…» Но Цветаева возражает: всякий, кто посвящает себя поэзии, за одно это достоин внимания и уважения…)
Летом за городом Цветаева всегда сводила бытовые хлопоты к минимуму — и обретала, говоря ее словами, «долгое время», необходимое для творчества поэтического.
Успех ее прозы не заглушал требовательного голоса главного призвания, с «обреченностью на прозаическое слово» она не могла примириться.
Тут было ее решительное расхождение с Ходасевичем, который в тридцатые годы не только перестал писать стихи, но и утверждал при случае, что вообще их писать уже не надо. В письме, отправленном вскоре после их сердечной встречи в Кламаре весной 1931 года, Цветаева решительно возражала Владиславу Фелициановичу: «Нет,
не Вам и даже не всем, а просто: кто — мои стихи… Никто. Никогда. Это невозвратно…»
В Эланкуре Цветаева завершила цикл «Куст» — превосходный образец ее лирики тридцатых годов. Это, по существу, еще одна ода, присоединившаяся по своему духу и пафосу к «Оде пешему ходу», написанной чуть раньше. Ода таинственной связи человека и природы, ода целительной тишине, до краев наполненной богатством, невыразимым на языке слов. «Куст» поэтически воплотил чувство, которое можно назвать чувством медиума, обращенного всем существом, всем сердцем к целостному бытию, универсуму.
Нечто близкое уже звучало в цветаевском цикле «Час Души» 1923 года. Теперь тема обнаруживала новый поворот: не только для нас животворна и очищающа связь с тишиной и прелестью цветущего куста, но и кусту, и природе, и универсуму необходимы наше участие, наш отклик, наша помощь…
Природа — как близкий друг, дерево и куст — как воплощенная жизненная полнота, как неиссякаемое богатство осуществленных возможностей…
Так звучит важнейшая нота цветаевского мироощущения: благоговение перед живой жизнью — неисковерканной, неурезанной:
Она уговаривает Ходасевича не бросать стихов. Но сама уже к концу двадцатых годов отчетливо осознает, что ее отношения с поэтическим словом изменились. «Сплошное непопадание в волну (ритмическую), — с горечью записывает она в свою тетрадь. — Ничто не несет (раньше уносило: заносило — как метель!). Если я еще пишу — хорошо пишу — то только благодаря упорству. От отчаяния. Голое сознание долга — пред кем и чем?..»