«Я готов умереть за нее», — писал, как уже упомянуто, Пушкин еще в период своего жениховства. И теперь в период расцвета всех своих сил, неутоленной жажды бытия и творчества («О, нет, мне жизнь не надоела. Я жить люблю, и жить хочу... Что в смерти доброго?» — строки одного из его стихотворных набросков 30-х годов, которые, кстати, могут служить лучшим опровержением приведенной выше клеветы Геккерна на убитого ими Пушкина) он доказал это на деле.
«Невольник чести» — этими, пушкинскими же, словами назвал Лермонтов поэта в своем гениальном стихотворении — он заплатил за свою честь и честь жены самой дорогой, не сравнимой ни с какими земными сокровищами ценой — своей жизнью.
Знаем мы и то, каких нечеловеческих страданий — здесь сказалась вся сила и глубина чувства Натальи Николаевны к мужу и отцу ее осиротевших детей — ей это стоило. И вдова поэта свято соблюла пророческий наказ, предсмертный, исполненный величайшей любви и предельного самоотвержения завет навсегда от нее уходящего мужа.
«На улице» она с детьми, правда, не оказалась. Смерть Пушкина сразу же подтвердила, как прав был автор стихов о памятнике нерукотворном, предрекая, что «долго будет любезен» народу как певец, восславивший свободу и призывавший к прощению царем борцов за нее — декабристов. Все увеличивавшиеся толпы народа, именно народа, всех (за исключением великосветской и придворной знати) слоев столичного общества, запрудивших улицу перед домом поэта в часы предсмертных его страданий и пришедших затем навсегда проститься с ним, поразили и, больше того, устрашили правящую верхушку. И это была не только политическая демонстрация (чем пугали царя Бенкендорф и другие) — это было стихийным (вопреки толкам критики 30-х годов о полном падении его литературного дара) осознанием гибели Пушкина как национального бедствия — непоправимой и тягчайшей народной утраты. Николай I возложил на правительство уплату всех долгов умершего, назначил пенсии и вдове поэта, и их детям, издание в пользу семьи многотомного собрания его сочинений. Объективно, чем бы ни вызывались все эти «милости», о которых сразу же пошли сочувственные и даже восторженные толки, он, несомненно, пришел на помощь Наталье Николаевне, и она, видимо, навсегда осталась ему за это признательна.
Но чтобы поддерживать прежний уровень жизни, созданный для нее Пушкиным, этого было недостаточно. И временами (мы тоже узнаем об этом из публикуемых в книге ее писем) в затянувшийся надолго период вдовства (претендентов на ее руку было немало, но достойного не было) ей жилось очень нелегко. И только в 1844 году — семь лет спустя после кончины мужа — она обрела такого человека в ровеснике Пушкина, генерале П. П. Ланском. «Он хороший человек», — писал примерно год спустя после второго замужества Натальи Николаевны близкий к ее дому П. А. Плетнев (письмо 1845 г.). «Муж ее добрый человек и добр не только к ней, но и к ее детям», — сообщал Вяземский А. И. Тургеневу. Объективности этих совпадающих отзывов двух ближайших друзей Пушкина тем больше можно доверять, что у каждого из них были свои поводы относиться к избраннику Натальи Николаевны не слишком доброжелательно.
И действительно, второй брачный союз Натальи Николаевны соответствовал тому, что так искренно и так нежно желал своей «женке» уходящий от нее навсегда Пушкин. В ничем, по-видимому, не омрачавшемся втором своем замужестве она прожила с Ланским до самой смерти в 1863 году, то есть целых девятнадцать лет; имела от него троих детей, которые прибавились к четырем детям Пушкина, что не отпугнуло Ланского (как отпугнуло некоторых других претендентов), судя по всему, от начала и до конца относившегося к ним как к равноправным членам своей большой семьи. Тень Пушкина могла быть спокойна. Его вдова и мать его четырех детей устроила свою и их дальнейшую жизнь именно так, как столь самоотверженно и добро он того желал.