— Снетки также выручали, — вспоминал Алексей Петрович. — Ну, известно, горох, репа. Вот вам и вся раскладка. Отец покойный приваживал нас с Федором то к бондарному делу, то на гончара учил. По осени я в Питер горшки возил, на барках ходили. Придем, на Фонтанке станем, на набережной расставим товары свои. Да только ничего не получилось у нас. Не крестьянское это дело — торговать. Так и не наловчились мы. А перекупщику отдавать — один убыток. Когда колхоз у нас организовали в 1932 году, бросил я все эти промыслы: стосковался по земле. До войны колхоз у нас богатый был, миллионер.
— И после войны тоже миллионер, — вставила Мария, — считай, полтора миллиона долгов государству.
Она была похожа на отца — широколицая, брови густые, толстые. На Игоря она поглядывала исподлобья.
— Слыхать, ваш директор участок льняной отобрать под пшеницу хочет? — спросила она.
— Неизвестно еще, — хмуро уклонился Игорь.
— Чего уж там, поди порешили!
— Мария, ты бы нам самоварчик поставила, — дипломатично сказал Алексей Петрович.
Мария вышла в сени, сердито хлопнув дверью.
— Звеньевая она по льну. В Федора пошла. Привязанность у ней к этой культуре большая.
С утра Игорь ходил с Игнатьевым по полям. Алексей Петрович взял с собой лопату и по дороге то и дело подправлял канавы, окапывал, сгонял воду; работал он на ходу, легко и незаметно, словно то был не заступ, а тросточка, которой помахивают, гуляя, деревенские, парни. Он знал наклон на каждом участке, у него были заметины, мерки в ямках, по которым следил, как убывает вода.
Было множество своих, накопленных поколениями примет: ласточки прилетели — скоро гром загремит; головастиков много в лужах — к урожаю; ежик прошуршал — заморозкам не бывать; весна поздняя и вода спорая не обманывают.
Коренному горожанину Игорю все было в диковинку, он учился видеть, примечать игру закатных красок в кипени облаков, крик прыгающих по кустам синиц, крохотные норки рыжеватых полевок.
Вдоль проселка молоденькие, общипанные коровами сосенки тянулись вверх светло-серыми восковыми свечками свежих побегов. Вода в канавах была припудрена ярко-желтой пыльцой с цветущих елей.
Алексей Петрович, молчаливый и резкий на людях, в поле светлел, становился даже хвастливым, словно показывал Игорю свое имущество.
Доходили они до Стрижевки. Маленькая, вертлявая речка чудом исчезала в крохотной, поросшей осокой болотнике и, долго скрываясь под землей, выныривала потом у самой Повати. В Стрижевке водились крупные голавли, а в болотнике гнездовал лунь. Поблизости от болотца виднелся разрытый курган: несколько лет назад тут работали археологи, и до сих пор ребятишки копаются, находят наконечники от стрел. А за курганом — воронка от разбитого немецкого самолета.
Самолетов разбившихся тут много, в них даже жили после войны. Теперь, конечно, это ни к чему: свои избы пустуют.
За последние годы деревня обезлюдела, уезжали в город, переселялись в Коркино. От почернелых, заколоченных домов веяло унынием. На полусгнившей дранке крыш цвел ярко-зеленый мох. Трава пробивалась сквозь щели крылец. Были и пустыри, там торчали остатки фундаментов увезенных изб — вросшие в землю камни, гладкие снаружи, словно обтертые за многие годы. Когда-то сидели тут на завалинках старики, матери нянчили ребятишек. Чего только не видели, не слышали эти камни! Десятки лет честно держали они на себе сосновые срубы, ставленные еще дедами, а теперь вот остались бесполезными серыми валунами.
Возвращаясь в деревню, Игнатьев мрачнел. Угрюмый, чернобородый, он казался Игорю таким же брошенным валуном, которому некого и нечего держать на себе. Игорю хотелось утешить этого человека, он чувствовал себя защитником хорошего и в эти минуты искал и находил только хорошее — клуб, радио, новенький телятник… Но Алексея Петровича, оказывается, не так уж огорчали пустые дома с заколоченными накрест окнами. Люди вернутся. В прошлом месяце, например, Касьяновы приезжали, дом свой смотрели, ходили, допытывались, как в колхозе жить стало. А жить стало куда свободней, — считай, уже с козы на корову перешли. Касьяновы раздумали дом продавать, — по всей видимости, к лету вернутся. В Ногово уже три семьи вернулись. Сам Игнатьев разве плохо живет? Яблони посадил, смороду, со своих тридцати соток ему, слава богу, на пропитание хватает. Такой урожайности достиг, куда там заграница! А вот колхозную землю, ту действительно жалко. Лежит она, беспризорная, запущенная. Шутка ли — тысячи гектаров! Дрались за нее, кровь проливали, друг с дружкой резались, помещика жгли, как же не болеть за нее?.. С приходом Пальчикова вроде налаживаться начало. Спасибо Жихареву, убедил, а то народ отказывался: двадцать второй председатель. Перебор… Да, большую надежду на эту весну положили.
О чем бы они ни говорили, все возвращались к земле, к посевной.
Задание Чернышева казалось Игорю бессмысленным. Как он может подгонять, толкать, контролировать такого, как Игнатьев? Да у любого, тут, в деревне, душа за землю болит больше, чем у Чернышева и всей МТС.